Юрий
Петрович
ПОДЕЛИТЬСЯ СТРАНИЦЕЙ
История солдата
ЖЕРНАКОВ Юрий Петрович
(1916 — 1998 г.г.)
Юрий Петрович Жернаков — архитектор и живописец, родился 29 июня 1916 г. (по ст. стилю) под Курском. В 1936г. после службы в армии поступил в Московский Архитектурный институт. В первый же день войны с товарищами записался в лыжный батальон. После этого окончил училище истребителей танков в звании младшего лейтенанта и в апреле 1942г. был направлен в действующую армию на Юго-Западный фронт под Воронеж командовать взводом. В этом месте танки генерала Манштейна как раз прорывались к Сталинграду.17 июля был ранен в руки при взятии высоты и направлен в госпиталь для лечения. После госпиталя уже на фронт не попал, а был направлен в запасной полк для подготовки молодых бойцов. Юрий Петрович Жернаков имеет награды, в том числе за личное мужество.
Демобилизовавшись в 1946 г. Юрий Петрович окончил Архитектурный институт (МАРХИ) и стал работать архитектором в системе Моспроекта.
В 1963 г. был приглашен преподавать основы композиции в МГХПУ им. С.Г.Строганова, где и проработал до 1986г. Среди его творческих работ как архитектора — мемориальные доски авиаконструктору А.С.Лавочкину, живописцу Б.В.Иогансону, народному артисту СССР В.Я.Станицыну ( в соавторстве с И.Г.Кадиной), жилой дом на Первомайской улице, типовые школы.
Юрий Жернаков — член Союза Архитекторов России, имя художника занесено в биобиблиографический словарь «Художники народов СССР». Его произведения пользовались неизменным успехом, являясь драгоценным украшением многих выставок и коллекций не только в России, но и за ее пределами.
Свободно работал в разных техниках, но в последнее время отдавал предпочтение технике пастели. Внимание художника привлекал пейзаж средней полосы России, его тихая грусть и затаенная сила. Влюбленность в природу, доскональное знание всех ее состояний характерны для его пейзажей.
Не оставляют равнодушным зрителя великолепные марины мастера. Он прекрасно знал, любил и чувствовал море и писал его наизусть, как это делал И. Айвазовский.
Воспоминания
Жернаков Юрий Петрович
ЖИЗНЬ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ СТУДЕНТА
Май-июнь 1941г.
Весной 1941г. я получил дипломное задание после окончания пяти курсов Архитектурного института. Полагалась преддипломная практика, и было решение: отправить курс в Ленинград для ознакомления с архитектурой и музеями города. В начале июня мы уже в Ленинграде.
Первый день, посещение Эрмитажа. Мы толпились с явным любопытством вокруг своего руководителя, послушно переходя от картины к картине. Он говорил так: «Вот этого художника можно сравнить с широкой рекой, другого, с морем», а когда он дошел до полотен Рембрандта, тут он раскинул широко руки. Его тощая, длинная фигура превратилась в крест, он сделал несколько глотательных движений, как бы после нырянья, и сказал, что Рембрандт - это Океан. Я переглянулся с другом, одновременно на наших лицах появилась улыбка - это значило одинаковое понимание сложившихся обстоятельств. Теперь, после «океана», нас ничем не удивишь.
После двух-трёх дней экскурсий у меня и у друзей моих созрел неожиданный план: расширить преддипломную практику.
Мы узнали, что вечером отплывает пароход в Выборг. За полчаса до этого, мы уже сидели в порту, ожидая корабль.
Погода была не очень приветлива. Море раскачивалось, подбрасывая пену вверх. Друзья мои - Виталий и Марк, забрались в трюм подальше от воды и улеглись спать. Я стоял наверху у борта и любовался морем. Город почти скрылся. Впереди была вода до самого горизонта. Волнение усилилось. Началась качка. Ветер пылил брызгами.
Впервые море я увидел в Ялте в семилетнем возрасте. Должно быть, я долго стоял на берегу, открыв рот от изумления. Я боялся его и восхищался им. Тогда мне удалось видеть и большие парусники. У берега тогда не было столько людей как сельдей в косяке. И потому и берег, и море, и горы представали перед взором с особым величием.
Скоро стало почти темно. Внизу однообразно постукивала машина, команда несла вахту, пассажиры спали.
Спустившись вниз, я нашел своё место и улегся рядом со спутниками.
Нас было трое. Виталий Подрезков - самый умный и рассудительный. Марк Васильев - умный, рассудительный и сентиментальный и я - легкомысленный и сентиментальный. Дружный сон спутников подействовал, и я улёгся рядом.
Рассвет застал меня уже на палубе. Качало меньше, даль застилалась туманом, волны по-прежнему выписывали свой рисунок на поверхности. Светало стремительно, туман начал отступать и с правого борта показалась земля. Это привело меня в волнение, и я уже хотел идти будить друзей, как в дверях показалась фигура Марка. Он вышел и торопливой, не морской, походкой направился ко мне.
- Как спалось?
- А, знаешь, я и не заметил.
- Значит хорошо.
- Ты давно здесь? - Нет, но я не мог пропустить рассвет на море. Когда ещё представится случай все это увидеть?
Было прохладно, руки наши цепко держались за борт, в теле ощущалась лёгкая дрожь.
- Будет погода, - сказал я, как будто плавал здесь много лет с утра до вечера.
Взор Марка скользнул по небосклону, он слегка улыбнулся, что означало сомнение.
Скоро справа и слева появились небольшие лесистые острова. Без слов, со спокойствием бывалых моряков, мы созерцали чудесную панораму. Они, как призраки, то появлялись из тумана, то исчезали.
- Не пора ли будить Виталия?
В ответ появилась задумчивая улыбка Марка. Он, не спеша, приближался к моей мысли, не отрывая глаз от моря. - Пусть спит.
Я спустился по лестнице, виноват, по трапу к спящему. Виталий не спал, он сидел на койке, согнув ноги. Локти рук лежали на коленях, ладони сплетены. Взгляд его ещё не отражал полного пробуждения.
- Пойдём наверх! Марсовый землю видит.
- Зачем? Марк уже там. Выборг близко. Пошли!
Я снова устремился на палубу, боясь что-либо упустить, не увидеть.
- Ну, как он? - спросил Марк. - Ничего, почти проснулся.
Стали попадаться и острова, на которых стволы сосен почти сплошь, до половины, срезаны. Нас это удивило. Что, за причуды природы? Оказалось, это творение рук человеческих.
Точнее, артиллерийский обстрел на подступах к Выборгу в 1939г.
Вскоре на палубе показались пассажиры. Их было немного. Лица сосредоточенны и потому, как мало они обращали внимания на окружающее, можно было догадаться, что высадка не скоро. Уже показалась полоса низкого берега. Кое-где видны были человеческие фигурки рядом с небольшими морскими судами.
Это был порт. Дальше были видны какие-то нагромождения и не видно домов. Корабль наш развернулся и точно пришвартовался на своём месте. Небольшое волнение внутри всегда сопровождает любую посадку или высадку. Не мешкая, молча, сошли мы на берег. Не останавливаясь, прошли вдоль мола и оказались на небольшой площади. Дома вокруг разрушены.
Тут же была конечная остановка трамвая на узкой колее. Города мы не знали и решили, что трамвай куда-то нас привезёт, а дальше - разберёмся. По пути почти не попадалось целых домов. Одноэтажные дома местами вросли в землю, а кое-где, видно, использовались полуподвальные и подвальные помещения.
Через десять минут трамвай закончил свой маршрут. Город пробуждался. Появились люди. Каждый был движим своей заботой. Мы высадились, и нас сразу обогнали те, кто спешил в порт. Мы направились дальше, в сторону противоположную берегу. На восточной окраине города сделали остановку, усевшись на камни. Куда идти дальше? Города почти нет, гостиницы тоже.
После небольшого обсуждения, решили двигаться к шоссе, которое ведёт на Ленинград. Пройти пешком, сколько сможем, а затем сесть на поезд. По остаткам когда-то хорошо вымощенных улиц, мы зашагали к окраине. У некоторых развалин копошились люди, наводя порядок. Мы подошли к группе солдат. Разговорились, сказали: кто мы и что мы. Они поведали нам некоторые подробности боёв за город.
Когда наши войска овладели городом, от него почти ничего не осталось. Многое взорвали финны. В башне - старинной башне ХП века - наши солдаты обнаружили остатки полусгоревших тел пленных красноармейцев: рядовых и командиров. Мы молчали, молчали и воины. Солдат рядом со мной вздохнул и с силой вонзил лопату в землю. Потом, не спеша, достал кисет, свернул цигарку и затянулся.
- Кто курит?- обратился он, протягивая кисет торопливо, как бы извиняясь. Мы поблагодарили, отказались. Я пожалел, что не курю. Сидели молча несколько минут, каждый наедине с мыслями своими.
- Куда теперь, ребята? - Мы поделились своими планами.
Они уточнили нам дорогу к шоссе, и мы расстались.
У поворота я оглянулся назад. На фоне неба силуэтом рисовались три воина - как монумент.
Почти у леса нам преграждал путь огромный ров. Он немного зарос, но глубина и ширина его были таковы, что преодолеть его можно было только по воздуху. Он уходил далеко вправо и влево. В одном месте мы увидели деревянный мостик и сейчас же им воспользовались, чтобы перебраться через противотанковый ров.
Дорога шла через сосновый лес. Небольшие ровные места чередовалась с холмами. Мы выбрали красивую поляну и, по предложению Виталия, сделала привал. Несколько бутербродов подняли наши физические и душевные силы. Согретый солнцем и пропитанный хвоей воздух, казался нектаром. Виталий растянулся на сухой хвое и, глядя на небо, изобразил на лице полное удовлетворение.
Закончив трапезу, улеглись на поляне, вдыхая сосновый дух.
Утреннее солнце хорошо согревало. Сквозь ветви сосен просвечивало небо, и было красиво: зелёные ветви и сине, синее небо. В лесу было неестественно тихо, казалось, природа притаилась. Не слышно было птиц, и я подумал, что это обычно для северных лесов. А ведь сегодня 19 июня. Да, 19 июня 1941года.
- А не пойти ли нам на линию Маннергейма? - предложил Виталий. О ней много писали, и было бы интересно посмотреть - как это выглядит. Марк ответил на это иронической улыбкой и сказал, что не возражает. Я загорелся от смелой мысли, и предложил идти сразу, пока не заснули здесь, под соснами. Я даже встал, закинув рюкзак за спину. - Подождите! - предостерёг Виталий. Он лениво перевернулся на спину, руки закинул за голову и устремил взгляд ввысь. - Я думаю так: пройдём сегодня, сколько сможем, а потом на что-нибудь сядем и в Ленинград. - Или ляжем,- добавил я, в расчете на поезд.
По шоссе мы решили не идти, не интересно, а пошли по лесу напрямую, в расчёте наткнуться на линию укреплений. Места были незнакомые, однако идти было легко: был мох и уплотнённая, слежавшаяся хвоя. Попадались камни, остатки ледниковой трассы.
Ориентируясь по солнцу, мы уверенно продвигались на Восток. Всё было интересно: километры шли один за другим, люди не встречались, и нам это казалось странным. Строили догадки, думали, что может быть здесь зона такая. В одном месте в лесу мы увидели ровные площадки, консервные банки, стойла для лошадей. Всё выглядело так, как будто все покинуто недавно. Очевидно, здесь размещалось воинское подразделение.
Пока мы это рассматривали с любопытством школьников, к нам незаметно подошли два солдата. Нас не удивило их появление здесь, среди лесных просторов. Война с финнами отгремела недавно. Они с некоторым любопытством рассматривали нас, а затем спросили: кто мы и куда держим путь. Наши ответы, очевидно, не вызывали у них ни тени сомнения. Они рассказали, что на этом месте, где мы стоим, размещался финский женский батальон. Они прославились необычайной жестокостью в отношении к пленным и; что недалеко и то место, где батальон был уничтожен. Их окружили и предложили - сдаться. Они отказались. Тогда был отдан приказ: уничтожить батальон.
Прощаясь, солдаты нам дали дружеский совет: особенно тут не задерживаться, потому что ходить не безопасно. За последние дни участились переходы белофиннов через границу.
Мы молча кивнули на это головами, не совсем понимая, что кроется за этими словами. Виталий сказал, что нам лучше всего добраться до железной дороги и на первой станции сесть на поезд. Ну, а если по пути попадётся линия укреплений, то её осмотреть, а не попадётся, не искать. Так и порешили. Уже солнце было над лесом, когда мы добрались до маленькой станции. Тут было небольшое строение и, как нам показалось, в нём был один человек. Вокруг не было никаких домов, только лес, на сколько хватало глаз. Молодая женщина в форме железнодорожника встретила нас на платформе. Выяснилось, что поезд будет часа через два. У нее мы спросили, не знает ли она, где тут линия Маннергейма? Она ответила не сразу, а потом заторопилась и сказала, что линия тут, недалеко, километра два.
Она указала нам дорогу, повернулась и пошла в свою контору. Через открытое окно было видно - как она уселась за стол перед аппаратурой и занялась своим делом. Нам не хотелось тащить груз и, извинившись за беспокойство, попросили дежурную по станции положить наше барахлишко где-нибудь у себя, а мы вернемся к ПРИХОДУ поезда. На это она согласилась, как мне показалось, после мимолётного колебания.
Чтобы успеть, мы бойко зашагали в указанном направлении. Дорога вела в гору, и после поворота направо перед нами открылась панорама. Прекрасен лес вечером. Цвет земли и хвои меняет тональность, происходит обобщение цвета. Дальний лес выделялся синевой на фоне розового неба у горизонта. Каждое дерево леса приобретает чёткий силуэтный рисунок. Мы любовались открывшимся видом. На возвышенностях были редкие сосны, много крупных камней и, куда ни глянь, холмы и холмы. Один из ближайших к нам холмов был увенчан грудой валунов. Мы решили подойти и уточнить смысл насыпи. Оказалось, что это одно из сооружений укреплённой мощной линии обороны. На соседнем холме видна такая же насыпь и далее ещё и ещё цепь курганов, протянувшаяся с севера на юг и зигзагообразно. Местность вдоль линии укреплений была очищена от леса.
Между железобетонными укреплениями на вершинах холмов шли ряды колючей проволоки. Это производило впечатление. Трудно было себе представить, как прорвать эту оборону. Каждый из дотов был рассчитан на ведение огня по флангам и в тыл. Наши войска зимой 1940-1941г. были задержаны этой укреплённой полосой на два с лишним месяца. С введением в бои тяжёлого танка КВ, удалось прорвать оборону. Другие танки и самолёты не могли принести заметного вреда дотам, венчающим холмы. И после прорыва они продолжали активно действовать, когда наши войска были уже у них в тылу.
Для уничтожения такого дота приходилось расчищать место перед входом, закладывать тол, до полутора тонн, и только тогда верхний железобетонный колпак слетал и падал метров за 30-50. Ниже в доте размещалось еще два этажа. Самый низ - кухня. Волна взрыва поражала все, а стены дота, сделанные из английского бетона, оставались целы. Толщина стен была равна 1м 20см. У входа в дот на стене вокруг видны были вмятины от снарядов. Пушки били прямой наводкой, и снаряды отлетали как снежки от стены и оставляли на поверхности стены лишь небольшие вмятины.
Марку цемента мы сразу же определили. Виталий и Марк у подножья холма нашли несколько целых и начатых бумажных пакетов с цементом. На пакетах был английский текст. Должно быть, этого цемента было столько, что даже аккуратные финны так неряшливо с ним обходились. А, скорее всего - была спешка. Привычка обмерять архитектурные сооружения, толкнула меня и тут на то же. Я зарисовал схему дота и кое-где поставил размеры. Это я выполнил в своей маленькой записной книжке.
В некоторых дотах была возможность проникнуть внутрь, что я и сделал. На дне дота, в неестественных позах, валялись остатки военного обмундирования голубовато-зелёного цвета. Кое-где из рукавов торчали и руки, обтянутые кожей. Всё это осталось почти в таком положении, какое принял каждый после взрыва. Мы молчали какое-то время, а потом тихо- тихо покинули это место. Наше безмятежное любопытство было нарушено: здесь был ещё запах смерти.
Солнце почти касалось горизонта. Всё было озарено его угасающим светом. В низинах между холмами, поднимался розовый туман. Боясь опоздать, мы ускоренным шагом направились к станции.
Подойдя к станции, увидели две чёрных легковых машины. В одной из них заметили крупную немецкую овчарку. «Не за нами ли приехали?» - сказал Марк шутливым тоном. «Да ну, что ты! Почему за нами?»- ответил я. Виталий на замечание улыбнулся, что означало: всё возможно! Через несколько минут мы были на платформе.
У входа в помещение станции стоял мужчина в штатском. Он поздоровался с нами и предложил войти. Мы переглянулись. У каждого из нас это приглашение прозвучало как «следуйте за мной». И мы последовали. В маленькой комнате за столом сидел другой человек. К нему нас просили входить по одному - профессиональная мера предосторожности. Сейчас здесь были только двое - значит остальные в засаде, и собака тоже. Прежде, чем вести беседу, каждого обыскали. Мы по очереди бойко поднимали руки вверх в полной уверенности, что содержание наших карманов не повлечёт за собой никаких осложнений. Процедура проводилась молча при полной серьёзности обоих сторон и с определённой долей такта. Порядочный сыщик отдаёт дань уважения настоящему разведчику. Мы были взаимно вежливы. Сопротивление было бесполезно.
Моя записная книжка со схемами дотов, номерами телефонов и афоризмами по поводу искусства, с мыслями великих людей и с мыслями менее великих - мудрыми, моими собственными, оказалась в руках противной стороны. Казалось, крыть нечем. Карта бита. Но вместо чистосердечного раскаяния с моей стороны, они могли видеть холодное спокойствие и полное презрение к любой опасности. Сидящий за столом иногда кое-что записывал из наших показаний.
В наивности нашей и неведении, очевидно, улавливалась опытность матёрых диверсантов. Мой мелкий и крайне неразборчивый почерк вызвал немалую озабоченность опытных сыщиков. Они готовились нас «брать», а мы сами идём к ним в руки. Тут есть над чем задуматься. Мою книжку долго листали и все вместе, и каждый в отдельности, и при этом один из них косым взглядом следил за каждым нашим движением. Одна рука его при этом что-то сжимала там, в кармане. А взгляды, которыми они обменивались при этом, говорили далеко не в нашу пользу. Наконец, меня пригласили к столу, чтобы я тут же расшифровал те или иные зашифрованные места. Было заметно, что моё толкование записей и схем, поразительное по наивности, насторожило их.
Всё же записную книжку мне возвратили, и в этом я усмотрел недюжинный профессиональный уровень этих людей. Мы сознались во всём. А что было делать? Нам хотелось домой и не хотелось напрасно отрывать от дел людей, вызванных по телефону из Выборга. Вся процедура отняла 30-40 минут и проводилась в рамках допустимых эмоций. Они не лишены были юмора, сказав нам, что мы можем забирать вещи и ехать в Ленинград (как будто мы в этом сомневались). С несколько повышенной торопливостью, мы забрали свой легкий скарб и выстроились на перроне в ожидании поезда. Всё было по-прежнему тихо кругом. Виталий, нарушив молчание, сказал: «Работа». «Все трудятся» - добавил я.
За станцией затарахтел мотор. Две чёрные машины скрылись за поворотом. Разрубая вечернюю тишину, раздался гудок паровоза, и из-за поворота показался короткий состав из нескольких пассажирских вагонов. Наше внимание, как это бывает у всех пассажиров, было сосредоточено на посадке и в этот момент не видишь: кто сходит и кто садится. Нам предстояло провести в поезде ночь, поэтому каждый устроился и расчёте на некоторую возможность заснуть. Когда я укладывался на продольной полке, Марк толкнул меня локтем и сказал, что, по его мнению, нас сопровождает какой-то человек.
День, полный незабываемых впечатлений, был на исходе. Сон легко подкрался к нашим неподвижным телам. Утром со своей полки я увидел уже стоящих в проходе пассажиров. Поезд сбавлял ход, друзья были на ногах и старательно сбрасывали с себя остатки сна. На перроне с толпой мы направились к выходу в город. А в городе уже знали, что приближаются три диверсанта, выдающих себя за московских студентов, поэтому нам не дали выйти из вокзала, а вежливо и недвусмысленно предложили «следовать». Теперь-то мы с готовностью последовали.
Прежнего любопытства у нас не было, но беззаботность осталась. Снова нас по очереди обыскали, извинившись при этом, и по очереди допрашивали. Это происходило в большой комнате с большим столом. Мы отвечали сухо и с интонацией исключающей повторный вопрос. Потом нам указали комнату, в которой мы должны были ещё подождать. Очевидно, для установления наших личностей требовалось время. Мы не возражали. Ведь установить личность не так просто. А их ещё три. Вот взять моего друга Виталия. Его лицо, брезентовая куртка, чуть ли не иностранного покроя, брюки с пуговицами зарубежной формы, - живо напоминали диверсанта из кинофильмов. Марк - типичный интеллигент 40-х годов - высокий, тонкий, застенчивый, мог заключать в себе всё, что угодно. А я ещё в детстве, глядя в зеркало, не мог обнаружить никаких признаков красоты, благородства и даже ума. Тощая фигура, рубаха в клетку и резкие движения носили печать чего-то слишком обыденного, а это опытному глазу кое-что говорит. Сидя в отдельной комнате, мы надеялись, что рано или поздно будет раскрыта наша сущность и установлена принадлежность всех троих к разряду «типовых» студентов.
В комнате, где мы отбывали своё время, были и некоторые удобства: диван с тремя видимыми пружинами, шахматы и шашки. В течение дня нас ещё несколько раз вызывали и расспрашивали, рассчитывая обнаружить некоторые противоречия с прежними данными. Но мы стойко держались и каждый раз повторяли одно и то же. Так было проще, чем выдумывать что-нибудь новое.
В четыре часа нам сказали, что мы можем идти на все четыре стороны. Помню, что это нас даже как-то огорчило. Но делать нечего, надо так надо! Мы выбрали направление к студенческому общежитию в центре Ленинграда. Как только мы покинули негостеприимный вокзал, тяжкий мысли покинули наши светлые головы. В общежитии мы узнали, что все наши в Русском музее и, не раздумывая, двинулись туда. Там незаметно влились в группу, как будто никуда и не девались.
Было 20-е июня 1941г. В Ленинграде «белые ночи», и это удивительно для тех, кто не видел их.
Уже в два часа ночи мы втроём, не спеша, возвращались после созерцания большой красоты города. Что предстоит нам еще увидеть завтра в сиянии солнечного дня? В душах наших царил покой и безмятежность наших студенческих лет.
Следующий день был 22 июня 1941г.
***
Зимой 1941-1942г я учился военному делу на курсах истребителей танков при Московском институте физкультуры, и в конце апреля, получив звание младшего лейтенанта, отправился на Юго-Западный фронт, где должен был командовать стрелковым взводом.
У меня в руках список взвода. Его мне вручил помкомзвода ст. сержант Куров, и теперь я для себя старательно вывожу карандашом фамилии солдат каждого отделения. Командиров отделения подчёркиваю. Взвод я получил недавно и только запомнил некоторые лица, фамилии мне пока ничего не говорят.
В эшелон погрузились вчера утром, и вот сейчас поезд движется по очень ровной местности и крайне неравномерно. То едва ползёт, то стоит полчаса просто так, в поле, где не видно ни станции, ни дерева, ни кустика. Такое движение вызывает состояние некоторой тревоги. Это передаётся всем, и потому разговариваем в полголоса. И сон ночью был похож на движение эшелона. Тихое и равномерное, оно укачивало, а остановка пробуждала. Сразу возникал тревожный вопрос: что, уже приехали?
Сейчас к вечеру движемся почти без остановок. Закончив список, я делаю перекличку, чтобы увидеть солдат, да и себя этим обозначить, как командира.
Местность похожа на степь. Кое-где вдали виднелись редкие поселки. Закончив перекличку, устраиваюсь за спинами солдат и гляжу на то, что там, за дверью вагона, в степи. Солдаты сидят на полу вагона тесным рядком, свесив ноги. Вопросов мне не задают, а между собой иногда пошепчутся, и снова слышу лишь стук колес. А какие вопросы мне задавать? И так ясно: куда едем, зачем едем.
Едва стало рассветать, когда начали выгрузку. Выстроившись повзводно вдоль эшелона, мы ждали дальнейших указаний командования. Наконец что-то уразумел комбат, это передал командирам роты, те передали мысль взводным, а взводные уже указывают направление, куда двигаться. Нам казалось, что из эшелона мы быстро доберёмся до передовой и расположимся напротив противника. Этого не случилось. В течение нескольких дней мы передвигались с места на место, и при каждой остановке на день, два, три рыли окопы, ходы сообщения, и учились использовать это на случай, если покажется противник.
Иногда мы находились недалеко от передовой и тогда слышны были пулемётные очереди, а изредка и гул орудий. Там где-то была война, а здесь в своих окопах и вне окопов мы разгуливали свободно. Противник не был виден. Порой над нами повисал немецкий двухфюзеляжный самолёт-наблюдатель, но был он на изрядной высоте. Иногда этот наблюдатель уяснял, что делается внизу, и мог бросить бомбу. Так случилось однажды, когда мы шли строем повзводно.
Мы подходили к мосту через небольшую речку. За рекой - посёлок. Кто-то из командования проявил предосторожность и направил походный строй левее моста прямо через реку. Она была мелка. И в тот момент, когда мы подошли к воде, раздался сильный взрыв. Можно было видеть, как части моста падали в реку и около.
Чем ближе продвигались мы к передовой, тем напряжённее была работа по созданию обороны. Окопы совершенствовались там, где они были недоделаны, и копались до полного профиля с ходами сообщения.
В одну из остановок ночью комбатом было дано указание: выкопать окопы в рост.
Солдаты устали уже изрядно в походе, и на мое указание, где рыть окопы и какие, реагировали без должной бойкости. Лопаты двигались медленно, отдыхали часто.
Поёживаясь в холодном тумане сырого утра, я иногда брал лопатку у солдата и показывал, как надо. Делал я это не лучше солдата, просто несколько быстрее. Запыхавшись, отдавал лопату и шел дальше, думая, что после этого работа пойдёт куда быстрее. Но работа шла медленно: сказывалась усталость.
Кое-кто из солдат уже углубился в землю по пояс, а кто и того меньше. В это время появился комбат, старший лейтенант Быстров. Ко мне он не подошел, а сразу направился к солдатам.
Лицо выражало явное недовольство. «Почему не выполняете приказ?» почти прокричал он. «Уже утро, а вы тут…»
- В чём дело, младший лейтенант? - обратился он ко мне и, не ожидая ответа, бросился к солдату, который по колено стоял в небольшом круглом углублении.
- Ко мне, бегом!
Солдат, было, бросил лопату, растерявшись, затем схватил её и затрусил к комбату.
- Почему не выполняешь приказ? Знаешь приказ? Знаешь, что полагается за невыполнение приказа? Солдат, небольшого роста, с серым, как и шинель, лицом, как-то убито глядел на комбата и ничего не отвечал.
Этот, в общем, справедливый вопрос комбата, я принимал и на себя. Я не мог дать ответ, а чувствовал, что должен это сделать.
Получалось так, что солдат моего взвода во всем виноват сам, а я, знаете ли, тут не причём. В первый момент и я был заодно с комбатом и негодовал по поводу того, что солдат недостаточно углубился в землю. А потом, эти, слова негодования стали ударяться и в мою грудь. Комбат явно давал понять, что взводный, то есть я, тут не причём. Как так, не причём, если я - взводный!
Горечь и досада возникали внутри, и я не должен был молчать, а я молчал. Ведь я виноват.
Комбат не мог успокоиться. Он выхватил пистолет и направил его на солдата. Затем резко опустил руку и скомандовал:
- Кру-гом!
Солдат не шевелится. Снова команда:
- Кру-гом! – уже истошным голосом. Солдат повернулся через левое плечо и застыл. И все застыли, наблюдая сцену.
Комбат снова поднял пистолет и начал целиться.
- Впе-рёд! - крикнул он. Солдат стоит.
- Впе-ред! - солдат сделал шаг. Голова его опустилась.
Еще шаг, робкий, неуверенный. Думаю, что комбат хочет видеть умоляющий взгляд, или ещё что. Но этого нет.
Солдат сделал третий шаг, а мы застыли в ожидании выстрела в спину. Не думаю, чтобы солдаты верили, что будет выстрел, но все стояли, не шевелясь, в ожидании развязки.
А я глядел то на разгневанного комбата, то на солдата и ждал, что вот-вот закончится этот из ряда вон жестокий урок, и не умел вовремя вмешаться. Мой взгляд уж несколько мгновений следил за рукой комбата, в которой был зажат пистолет.
Солдат сделал еще три шага…
У меня было такое состояние, что, прогреми сейчас выстрел, я упал бы раньше, чем солдат. Наконец рука с пистолетом опустилась, солдат остался стоять, а комбат забежал вперед и, размахивая пистолетом, продолжал выкрикивать угрозы и, в конце концов, пообещал: что каждому, кто не будет выполнять приказ, не миновать пули.
***
Случилось так, что как раз напротив того места, где я сидел в окопах с солдатами, противник наметил сделать прорыв. Взвод, однако, не попал под первый удар.
За два дня до события окопы были заняты одним из наших подразделений, а мы в составе батальона отошли на 3 км от передовой. Прошли санобработку, почистились и, ничего не подозревая, улеглись спать.
Был конец мая, и ночь была прекрасна. Вся природа после весенней суеты вдруг обретает спокойствие и величие. Я долго не спал и, заложив руки за голову, любовался звёздным небом. И если бы не продолжительные пулеметные трели где-то в отдалении, можно было подумать, что природа действует необычайно мудро, определив всему живому ночью спать, а днём работать, радоваться солнцу и… наслаждаться.
Казалось, что сон мой длился одно мгновение, когда я был разбужен громом с передовой. Артподготовка началась в три тридцать утра. Отдельные выстрелы не воспринимались, был слышен сплошной гул орудий и видно зарево взрывов.
И пока не показался противник в виде танков и пехоты, казалось, что воюют где-то еще далеко от нас.
Прекрасно было утро, вперед, в сторону противника местность понижалась. В нейтральной полосе протекал ручей, прикрытый как ресницами, кустами ольхи. Начинался день.
Вдали, слева, лес был уже освещён солнцем, и наша низина, сбрасывая сон, преображалась. Роса искрилась на листве кустов, а на траве сверкала голубым блеском неба. Сзади, чуть выше, торчали трубы: здесь был поселок. Я прошёл вдоль окопов, свернул влево и, пройдя через низкий кустарник, оказался в саду, в цветущем саду… Это было поразительное зрелище. Никогда в своей жизни мне не удавалось видеть цветущий сад. Яблони пышными бело-розовыми букетами украшали этот оставленный людьми клочок земли. В минувшие дни мне не удавалось видеть цветущий сад. Как раз, в пору цветения, мне приходилось сдавать экзамены. А когда я кончал, сады отцветали.
Теперь эти огромные букеты белых и розовых цветов, прикрытые голубой пылью росы, были передо мной, тут, где война.
Сад был небольшой без изгороди. Я стоял и смотрел, не двигаясь. Вот он, дар природы и творение рук человеческих.
Осторожно раздвинув кусты, я вошёл в сад. Не спеша, передвигался от дереза к дереву, и любовался ветвями. Какая-то неровность, заставила меня опустить глаза и посмотреть вниз. Глянул, и всё остановилось во мне…
Впереди, под яблонями, раскинув руки, лицом вниз, лежал солдат. Нога неестественно подвернулась. Винтовка лежала в трёх шагах. Я стоял, не шевелясь. По телу разлилось утомительное тепло, его сменила нервная дрожь. Мысли остановились, взгляд скользнул по яблоням, по голубому небу и снова прикован к убитому. Это был молодой солдат. Пилотка лежала рядом с головой. Прямые, белокурые волосы пучком склонились вперёд и чуть шевелились от лёгкого прикосновения воздуха.
Утренний обстрел… Вот она, война… передо мной…
У белого цветка, на ветке, склонённой почти до земли, настойчиво кружилась пчела…
***
После мощной артподготовки, противник смял нашу передовую и пошел дальше. В течение получаса моему взводу, вооружённому винтовками образца 1891/1930 г.г., были приданы из остатков передовой четыре противотанковых ружья. Тут я отдал первый и последний в этот день боевой приказ. Обрадованный таким мощным усилением взвода, я воспрянул духом.
Противник еще не был виден, но вот показались танки. Их кто-то сначала пробовал громко считать, и чем больше их насчитывал, тем голос становился глуше; а когда счёт перевалил за двадцать, то и вовсе на шёпот перешел. По небу потянулись эскадрильи противника и не на очень большой высоте. Вновь прибывшей боевой технике я велел выдвинуться на дорогу. Кто-то послушался, а кто-то спросил: «Зачем?»
- Как зачем! Что же мы будем танки бить прикладами? Вон, видите - сюда идут, ставьте ружьё на дорогу. Как подойдёт, бей его, как полагается.
Мой приказ не вызвал особой активности у солдат. Они переглянулись, однако, легли рядом с ружьем. А один, молодой, вместо того, чтобы изготовиться и целить, лёг на спину и, заложив руки за голову, стал глядеть на небо. Оно отражалось голубым блеском в его глазах. Поэтическая натура, решил я.
Отдав распоряжение, я устроился на бруствере и стал смотреть, что делает противник. За танками показалась и немецкая пехота. Все это было еще на некотором расстоянии от нас и всерьёз не воспринималось. Когда огонь стал особенно назойлив, и пули забороздили по брустверу, меня кто-то из солдат стащил в окоп.
Впереди, в двухстах метрах от наших окопов, был посёлок.
Перед ним были окопы одной из наших рот. Сейчас уже было видно, как танки надвинулись на них и старались всё сравнять. Ко мне подошёл командир соседнего стрелкового взвода. Лицо было крайне озабочено. Страха не было, но видно, что он понимал обстановку несколько иначе чем я. Он сказал, что надо бы отходить, но приказа нет, нет командира роты, нет батальонного. Тут мы стоим на пути немецких танков двумя стрелковыми взводами на задворках посёлка. Я был согласен с ним, что без приказа нельзя трогаться с места и, хотя у нас кроме винтовок и пулемета не было ничего для разгрома броневой немецкой техники, надо как-то умело использовать оказавшиеся под рукой противотанковые ружья.
Думая так, я вылез из окопа, чтобы посмотреть на свою оборону, и направился к дороге, но там увидел уже только двух солдат с противотанковыми ружьями. Двое других, должно быть, сильно замаскировались или уползли в ту сторону, куда двигался противник.
Все это время у меня было состояние крайнего внутреннего возбуждения, и это хуже чем страх. Я ничего не замечал, почти не видел своих солдат, жил сам по себе. От такого состояния до паники один шаг. Уж лучше бы осознанный страх, который может помочь подготовиться ко всему. Им можно ещё управлять. Теперь надо было ждать, чтобы на дороге появился танк, и тогда солдат будет стрелять ему в смотровую щель - так записано в руководстве.
Во мне цепко сидела мысль, что кто-то обо всём подумает, отдаст нужный приказ по уничтожению противника, и всё будет восстановлено. Этот «кто-то» сейчас отсутствовал и поэтому я, сидя на бруствере перед окопом, взирал на картину прорыва, как если бы это было кино. Зрелище было убедительное и не трудно было представить, как дальше, через какое-то количество минут, пойдут события.
Сразу за огородом посёлка, где мы размещались, начиналось большое поле ржи. Перед посёлком тоже было большое поле и на нём, как на ладони, были видны танки и пехота немцев. Танки двигались, не торопясь, и передние были уже в посёлке. В этой неторопливости бала наглая уверенность, или боязнь неожиданного противодействия.
Снятые за два дня до события с передовой, мы оказались в первые часы не участниками, а свидетелями прорыва.
Связь с полком была нарушена. Небольшие группы, или одинокие раненые солдаты, проходили мимо наших окопов и на наш немой вопрос отвечали одним и всем понятным словом «накрылось», после которого нечего было больше спрашивать.
Слева к окопам подходили три человека. Они несли противотанковое ружьё и вели солдата, у которого не было кисти на правой руке. Они остановились. Раненый приподымал руку, смотрел на то, что осталось, и страшно ругался; и от того, с каким чувством он это делал, было видно, что ругательства относятся не только к немцу, а и к жизни вообще и к его жизни, которая теперь будет, черт знает какая, без правой руки. Обессилев от потери крови и от ругательств, он сел на дорогу. Лицо не выражало ни страха, ни растерянности, скорее изумление. Первым порывом моим было перевязать руку, но тут подскочили два наших санинструктора с бинтом и взялись за дело. Раненый, то ругался с новым воодушевлением, то молча следил за перевязкой.
Ему надо было, не задерживаясь, двигаться в тыл. Он встал с трудом на ноги, а затем снова сел. Тут я приказал санинструкторам вести его в тыл, на что они охотно согласились: как никак подальше от противника. Было бы, впрочем, разумно оставить одного при взводе, но я не подумал об этом. Я был в состоянии и нервного подъёма и любопытства. Это самозащита. Стоило только подумать, что может быть через несколько минут, как тотчас могли возникнуть эмоции, бороться с которыми не так просто. Не знаю, как реагировала солдаты взвода на идиотски - беззаботный вид командира. Скорее всего, им было не до того. Они притихли, и в молчаливом спокойствии их было больше обречённости. Все они были намного старше меня.
Здесь на небольшом участке земли были наши окопы, и хотя, в силу обстоятельств, мы были оторваны от своих, сейчас нам, как подразделению, необходимо было действовать. Я видел, что и справа и слева нет никого, кто мог бы как-то поддержать нас, действовать заодно. Ещё кое-где двигались оставшиеся в живых с передовой, чтоб не оказаться в окружении.
Мысль о том, что стоять здесь сейчас до подхода танков –нелепость, что два неполных стрелковых взвода, даже имея два ружья против танков, не могут внести поправку в решение противником стратегической задачи - эта мысль не приходила в голову. Она была и мудра и слишком проста, чтобы служить выходом из положения. Ясно было только одно: пока ещё не было той силы, которая могла бы заставить нас покинуть этот небольшое участок обороны. Танки и пехота противника в этой ситуации не имели решающего значения
В этот момент, когда мы на поле, между лесом справа и лесом слева, считаем танки, в воздухе стал ощутим какой-то звук. Он усиливался, нарастал, и превратился в один мажорный гул, летящий с неба. Я тотчас среагировал и младшему сержанту Бедрину, стоящему рядом, приказал выяснить, что это такое, и доложить мне. Младший сержант оказался солдатом бывалым и пояснил: «Товарищ лейтенант, «катюши» дали залп». Тогда я подумал, что это как раз то, на что мы надеялись, и что сейчас начнётся как бы обратное движение всего, и что противник скроется так же быстро, как и появился.
Действительно, вдали на поле земля задымилась от множества взрывов. На какое-то время затихла стрельба в той стороне, и казалось, что от противника ничего не осталось. Но не было повторения оттуда, откуда был дан залп. Солдаты сделали правильный вывод, что «катюша», опасаясь быть обнаруженной, поменяла место. Больше мы её не слышали. Тщетно мой слух пытался вновь уловить этот мощный мажорный аккорд - он не появлялся. В наступлении немцев создалась пауза, и было некоторое время таинственное затишье, а затем мы увидели снова: и танки и пехоту противника.
Как я сказал, танки уже были перед посёлком, и теперь очередь была за нами. Немцам не удалось навязать нашему взводу бой. Тихо, но с невероятной быстротой разнеслась по окопам весть: приказано отойти на новый рубеж. Гнетущая тишина ожидания, сменилась деловым оживлением. Я отдаю кое-какие распоряжения. Голос мой тверд, указания точны, как если бы это было не отступление, а наоборот. Тут, я как бы сегодня впервые, увидел всех солдат взвода, узнал их и начал командовать.
В окружающей природе делались свои дела, и в этот день полагалось много солнечного тепла земле. Но мы не замечали этого, как будто оно, тепло, не нам предназначено Мы были заняты своими важными, «человеческими» делами, и было не до солнца.
Мы незаметно и быстро покинули свои позиции, чтобы не смущать противника. Достаточно высокая рожь позади взвода служила надежной защитой от недобрых глаз. Приказ о занятии новых рубежей поступил к нам от замполита роты лейтенант а Зигеля. Сделал он это несколько торопливо, высунувшись наполовину изо ржи. Где новые рубежи он не сказал, но мы легко догадались, что где-то у нас за спиной. Взвод теперь скрылся от меня. Рядом был ст. сержант Курлов, и мы, молча и сосредоточенно, ползли с ним по посеву, пока не выбрались на дорогу. Здесь местность понижалась так, что можно было двигаться почти в рост. Я велел сержанту не выпускать из виду взвод, хотя сам его уже не видел. Сержант - человек исполнительный, сказал «слушаюсь» и стал удаляться от меня в сторону новых рубежей. Теперь и его я потерял из виду. Справа и слева, кто, согнувшись, кто в рост, двигались солдаты и не только наших взводов.
Продвинулись мы метров на триста. Позади местность возвышалась полукругом, создавался естественный амфитеатр. И все мы - в количестве полутора-двух рот, скопились внизу. Противник не показывался. Когда он не виден, на душе спокойней.
Этот новый рубеж был выбран неудачно и, по- моему, давал все карты в руки противнику. Он мог либо незаметно для нас обойти с флангов наш котлованчик, либо, не сворачивая, танками прямо наткнуться на нас. И тогда танкам надо было только опустить стволы пушек, чтобы бить в упор по нашей ещё живой силе. Иные, стратегически грамотные, говорили даже так: «Ну и рубеж!» - дальше шло ругательство.
Мы повернулись к противнику, и за спиной у нас был обрывистый берег вдоль ручья, а на той стороне небольшой посёлок на пригорке, в два десятка домов вдоль железной дороги. Старшее командование, в лице командира батальона и комроты, не склонно было критически отнестись к нашей позиции. Было отдано приказание: отрыть лежачие окопы и готовиться к сражению. Мы лежали, тесно прижавшись, друг к другу. Прошло минут двадцать. Некоторые из нас беспокойно поглядывали в тыл, опасаясь, что противник может и оттуда нагрянуть. Впереди мы видели пока только небо и солнце на нем.
Но вот в наших боевых порядках наметилось какое-то внеплановое движение. Одни, нагибаясь, бросились к ручью, под защиту берега, другие стали неистово углублять окопы. Послышались выстрелы. Кто-то крикнул: «Танки!» Дальше все проявили взаимное понимание и действовали единодушно, как никогда.
Я успел увидеть впереди и слева, как показались башни танков и на них стволы пушек, и вслед за этим бросился за нашими. Снова я не вижу, где же взвод. Можно только предположить, что он занят тем же, что и их командир.
Спрыгнув с обрыва к ручью, я на какое-то время исчез для противника. То же сделали и другие. Пробежав метров двести вдоль ручья, вижу, что впереди обрыв подходит к воде и надо немедленно перебираться через ручей. Вода выше колен, вода в сапогах и грязь тоже в сапогах. Сапоги вдруг стали свободны, и нога скользит внутри, но препятствие взято, и надо продвигаться дальше. На ходу вижу, что солдаты делают то же, что и я. Они бегут вправо, стараясь найти защиту от пулемётов и пушек среди домов посёлка; пересекают единственную улицу и бегут к железной дороге.
Всё это мне легче делать, я намного моложе своих солдат. Теперь мне осталось по дороге подняться к насыпи и перевалить на ту сторону железной дороги. Сейчас я в этом видел спасение. Оставалось преодолеть каких-нибудь сто метро, но тут я заметил, как на дороге, по которой я бежал, спереди земля взметнулась раз, другой, третий. Танк за ручьём бил по мне из небольшого калибра и мимо. Я сделал непроизвольно несколько бросков вправо, влево и достиг невредимым полотна железной дороги. За ней небольшой откос и дальше ровное поле без единого укрытия и даже кустика. Вот она – Воронежская степная полоса.
Справа, уже далеко от меня, вижу серые фигурки солдат, рассыпанные по полю; слева тоже несколько человек приближаются ко мне. На железной дороге вижу справа какое-то движение: бронепоезд!
Он проносится мимо большой серой массой, и я вижу, как на ходу из него выпрыгивают люди в чёрных комбинезонах и направляются поспешно в нашу сторону. Через несколько минут слышу в отдалении взрывы. Это не пушки и не бомбы. Можно было догадаться, что немецкие танки обходят с флангов, и командование бронепоезда, израсходовав немало снарядов, решило бронепоезд не оставлять немцам целым.
Бежать становится трудно. Уже вторая половина дня , но солнце палит нещадно, хочется пить, во рту горечь как во время тяжёлой болезни. Чувствую, что стрельба усиливается и, оглянувшись назад, вижу слеза на поле танки. Они ведут неприцельный огонь по остаткам нашей пехоты. И когда треск выстрелов слышится где-то тут, совсем рядом, не выдерживаешь и падаешь на землю, чтобы переждать и чуть отдышаться. Это происходит как-то интуитивно, полуавтоматически - дух перевести не успеваешь. Слышу, как справа, кто-то окликнул меня.
Да это же младший лейтенант Рогов, мой сосед слева в окопах!
Становится сразу не так одиноко. Я ему благодарен и как бы прихожу в сознание. Бежим вместе вдоль дороги, и в это же время слышим гул самолётов. Это не бомбардировщики дальнего действия, это прилетели «юнкерсы», чтобы добивать пехоту. Кое- где слышны разрывы бомб. Их бросают с пикирования по небольшим группам и даже на двух-трёх человек. Гул стоит от этого не малый, но то, что делается там, в воздухе, нас как бы и не касается. Кажется, куда большая угроза на земле. Через какое-то время бомбы все выброшены, и пикировщики, опускаясь низко, стараются по людям вести прицельныЙ огонь. Пулеметный треск не стихает, и мы с лейтенантом бежим, придерживаясь полевой дороги. За воздухом все-таки следим, чтобы не попасть случайно под бомбы. И в тот момент, когда впереди я увидел нашего комбата Быстрова, лейтенант Рогов прокричал протяжно: во-оз-ду-ух!
Вверху, высоко вижу, как летят на нас четыре черные точки цепочкой. Это бомбы и, наверное, небольшие. Все равно бегу. Бежит лейтенант и бежит комбат Быстров. Но он, почему-то, свернул вправо и стремится догнать подводу с боеприпасами, и почти достиг ее. В это мгновение четыре чёрные точки почти над головой, и каждому из нас кажется, что «вот и всё». Падаю в обочинку. Взрыв дёргает на мне гимнастёрку, я это ощутил – значит, я жив. Вскакиваю, бегу дальше, вижу Рогова; и только от телеги, к которой подбежал комбат, ничего не осталось…
…Уже вечереет, мы живы и все ждем, что вот-вот появятся какие-то укрытия, овраги; противник, успокоенный успехом первого дня, перестанет нас преследовать, и мы окажемся среди своих, и, может быть, что-то изменится к лучшему. Но, увы! Поле и поле, а сзади танки и самолеты еще охотятся за нами. Гул в воздухе стал стихать, но впереди я заметил самолёт, который сначала пикировал, а затем, пролетев немного, стал спускаться еще ниже.
Он был впереди и летел точно вдоль дороги, и я видел, что такой заход он сделал ради нас двоих. Все его пулемёты пронизывали пространство перед нами. Лейтенант Рогов достал пистолет, его примеру последовал и я, и мы на ходу стали палить по самолету.
Сейчас, спустя много лет, это может вызвать только смех и недоверие. Но так было, и мы действовали, и это было, пожалуй, необходимой разрядкой. Гул нарастал и треск пулемётов, и тут Рогоз кричит мне: «Все патроны не расходуй!» - он имел в виду патроны револьвера. «У нас комсомольские билеты, и если ранят, надо оставить пулю для себя!» - Так, вот этот прекрасный человек, отступая уже несколько часов, не терял самообладания. Он видел противника своими глазами, и он хотел его уничтожить и таким способом.
Дорога впереди нас стала пылить, и это стремительно приближалось к нам. Надо было лечь и переждать. Я падаю, треск и гул над головой, тело напряжено и становится жарко. Сразу вскакиваю, справа лейтенант, а позади, метрах в пятидесяти, двое солдат под руки поднимают девушку, может быть медсестру.
Стихло. Бессмысленно ровная местность стала клониться то вправо, то влево. Появились овраги, и это было спасение. Теперь перешли на шаг, уцелевшие собирались группами и двигались на Восток. Шли всю ночь. Еще вечером, уже в сумерках, едва избежали встречи со станковым пулемётом нашей второй линии обороны. Нас не задерживали - в этом, очевидно, тогда был смысл.
На другой день, то есть 29 июня 1942 года, погода испортилась, и мы под моросящим дождем продвигались в сторону Касторной.
Километрах в 15-ти, обессилев, забрались в старый сарай, чтобы передохнуть. На земле немного соломы, и лучшего нельзя было придумать. Сон молниеносно поверг всех до единого. И все же, кто-то проявил силу духа, и когда вдали вновь послышался гул отдаленного боя, разбудил солдат, и они, торопливо собравшись и раскурив на ходу цигарки, тронулись дальне.
Я же продолжал спать, несмотря на шум и проснулся только оттого, что крыша сарая дала течь, и крупные капли сверху, одна за другой, падали мне точно в ухо. Это было трудно вынести. Я подскочил, огляделся, разбудив хорошими толчками еще двоих, прикорнувших под соломой, и бросился догонять своих.
К вечеру мы подошли к станции Касторная. Дней десять мы в составе неполной роты ходили с места на место и там, где бои подходили вплотную, мы не задерживались.
Нас никто не останавливал, и мы уже стали сомневаться в правильности того, что делаем, тем более, что командование в лице замкомбата и ещё кого-то не раскрывало нам суть настоящей операции. И тогда лейтенант Рогов в том месте, где мы подошли достаточно близко к Воронежу, выразил желание идти защищать родной город. Он так и сделал, не известив о том командование.
Мы находились северо-западнее Воронежа. Уже шли бои за город, но мы участия не принимали, а влились в часть, которая держала в этом месте оборону и незначительными боями сковывала силы противника.
В замысле противника был Сталинград.
***
Через два дня мы покинули этот участок и снова двинулись вдоль передовой, вскапывая и взрыхляя землю там, где была остановка. Наконец, в одну очень тёмную ночь, какие иной раз бывают и в июне, после трёхчасового похода, мы подошли вплотную к переднему краю обороны. Двигались с предельной осторожностью. Котелки не гремели, никто не курил и не разговаривал. Друг друга не видели, и при остановках сталкивались.
Едва, уловимый шум от движения ног был слышен, и это служило ориентиром для того, чтобы не потерять своих, не отстать.
8-го июля 1942 г. мы оказались недалеко от селения Большие Тербуны Воронежской области. Похоже, что мы кончили отходить и вот-вот будем «пущены в дело».
Был прекрасный июльский вечер. Торжественная минута заката передалась и нам. Молча сидели солдаты небольшими группами. Издалека доносились короткие и длинные пулеметные очереди, и этому приглушенному звуку вторила жерлянка в небольшом болоте по-соседству. Я прислушивался и думал: как сходны эти звуки по форме и как различны по содержанию. Один - несущий смерть, другой - зовущий к жизни.
Вскоре откуда-то появились незнакомые офицеры. Они озабоченно ходили взад и вперёд около нас, обсуждая что-то на ходу. Это делалось в полголоса так, что трудно было разобрать: о чём речь. Наконец появилось и наше командование в лице замкомандира батальона. Командирам велено было построить взводы в две шеренги. Мы, командиры взводов, выполнили приказание, и сами стали с правого фланга.
Так мы стояли какое-то время, не понимая зачем.
Наши две шеренги, после столь длительных блужданий, не представляли собой на вид боевой единицы, отвечающей уставу. Не было начищенных сапог или ботинок. Оружие не сверкало боевым блеском. Пояса на иных солдатах спускались ниже пупка. Кто со своим вещмешком у ног, кто закинул его за спину в надежде на дальнейшее продвижение куда-то. Пагонов ещё не было, и их отсутствие резко ухудшало внешний вид и снижало ответственность.
Всё же, освещённая красными лучами заката, шеренга своей неподвижностью и виноватым безмолвием производила впечатление скорее угрожающее. Мы ждали…
Наконец увидели, как к левому флангу шеренги приближаются три солдата. Один в середине без оружия, без пояса, и двое по бокам с винтовками. Дойдя до середины шеренги, они остановились. От группы командиров отделился один, повернулся лицом к нам, развернул скрученный в трубку лист бумаги и стал читать.
Это был приговор полевого суда. Солдат обвинялся в том, что в бою бросал оружие и уползал в укрытие. Мера наказания - расстрел.
Из настороженной тишина стала гнетущей. Я смотрел на солдата. Он, казалось, никак не реагировал на приговор.
Тихо стоял и смотрел в сторону, где угасал последний луч. И кажется, что для него этот исход был лучшим: всё-таки, кругом были свои.
Раздался выстрел. Тут только я увидел, что могила для него была уже выкопана…
Время до сна каждый из нас использовал, занимаясь сво¬ими делами. С наступлением сумерек лагерь затих, ночь была тёплая, и достаточно было завернуться в шинель, подложить под голову вещмешок, как мгновенно наваливался сон. Так было со мной, хотя так могло и не быть с другими. И трудно сказать, что думали солдаты перед сном. Кто-то из нас ушёл в сон с мыслями о доме и близ¬ких. Кому-то не давал уснуть предстоящий день, и только что пережитое, заставило долго лежать с открытыми глазами, обращёнными вверх, и по-ино¬му, трезво, оценить всё - и земное и небесное.
…Следующий день для нас начался с рассвета. Я проснул¬ся, когда взвод был уже чем-то занят. Раздавался обнадёживающий звон котелков, неподалеку стояла походная кухня, и каждый стремился к ней. Мой сержант проявил рас¬торопность, и мы принялись за завтрак. И когда раздались ясные звуки, издаваемые дном котелка и ложкой, выясни¬лось, что сейчас будет короткий марш, а затем бой.
Я ел как всегда с большим аппетитом и на осторожное предупреждение сержанта о том, что перед боем есть много не следует, а то - пуля в живот и конец; я всё-таки опусто¬шил котелок, думая так, что до боя ещё далеко, а пища рядом. Сборы были быстрые, я построил солдат в две шерен¬ги. Набралось двенадцать человек- это составляло взвод, есть помкомвзвода – значит, есть взвод, боевая единица военного времени.
Задачу перед нами никто не ставил. Куда идём, зачем идём – неизвестно, однако, по слухам, что передавались за завтраком, предстоял бой. На лицах солдат деловая сосредоточенность. Вопросов никто не задаёт, да и я никого не спрашиваю. Увидим противника – разберёмся. Движемся на юго-восток.
Около часа быстрой ходьбы, и мы оказываемся на ули¬це небольшого посёлка. Он расположен в низине. Сразу за посёлком, у последнего дома, овражек и на дне ручей.
Здесь у оврага, около дома, исходная позиция. Не успе¬ли мы отдышаться, как из дома вышло несколько человек ко¬мандного состава и они, ни слова не говоря, как милиционеры на посту, стали каждой из наших групп указывать движением руки и указательного пальца, где нам сосредоточиться.
Оказалось, что нам, в составе двух неполных рот, надо взять высоту - ту, что напротив. Надо сказать, что высота была образцовая, я бы сказал, скорее предназначенная для учебных целей. Пря¬мо от ручья, вправо метров на триста и влево, метров на двести, начинался ровный подъём из вспаханного поля и просто поля, поросшего травой. Нигде не было ни овражка, ни кустика. Высота поднималась красивым пологим конусом, плавно усечённым наверху. Там, наверху, хорошо укреплённая пози¬ция немцев. Даже не имея никакого приказа, можно было догадаться, что именно с этой высоты нам надо выбить нем¬цев. Как шла линия обороны вправо и влево, я не знал. Надо предполагать, что командование знало.
Каждый из нас приник к влажной земле и уже согрел то место, где лежал. Однако, где-то позади нас, подали коман¬ду двигаться вперёд, и мы двинулись. Памятуя о своём прош¬лом, и вдохновлённые приговором полевого суда, мы краси¬вой цепью устремились на подъём. Первые несколько секунд прошли незаметно, а затем как-то сразу поднялся невообразимый треск. Разумеется, немцы сверху хорошо видели, что мы замышляем и, несмотря на то, что было около 4-х часов утра, были готовы к встрече. Кто-то залег, кто-то движется перебежками. Минута-другая, и мы все лежим, оглушенные стрельбой, не имея сил оторваться от земли. Я только что плюхнулся на землю, как ко мне подполз сержант. Лицо и глаза непохожи.
- Товарищ младший лейтенант! Обождем, может, стихнет?
- Вперед! – кричу я ему в лицо. Винтовку хватаю левой рукой, а правой вытаскиваю пистолет и стреляю для чего-то в воздух. Этот выстрел я слышу сам, и он меня вдохновляет. Бегу вперёд на сколько возможно. Справа и слева то же делают другие. Где солдаты взвода, не знаю.
Цепь перебежками продвигается вперёд. Они делают своё дело, я тоже. Стрельба не утихает. Начался обстрел минами.
Свист и грохот в воздухе. Все же мину сразу узнаю и бегу вперёд, пока свист её, уже летящую вниз, не заставит меня упасть. В следующее мгновение после взрыва мчусь в воронку, если она впереди. То же, очевидно, делают и другие.
Вижу, как кто-то в перебежке падает не так. Ранен, или
убит. Согнувшись, ко мне подбегает командир роты. Одной рукой
держит за локоть другую:
- Я ранен, командуй! - и ползет в тыл. Я ничего не отвечаю. Снова перебежка. Цепь наша сильно поредела, но всё ещё движется. В воздухе какие-то раскаты, как будто, так воет шрапнель. Когда стрельба нестерпима, несколько секунд лежишь, уткнувшись в землю носом. На слух ловишь какое-то затихание стрельбы и снова устремляешься вперёд.
Сейчас, я уже не размахиваю пистолетом и не кричу – «вперёд». Но как спасительно и прекрасно это слово «вперёд».
Что могло быть со мной, или с кем другим, если бы, придавленные к земле огнём, вместо того, чтобы думать о том, куда ещё сделать перебежку и больше ни о чем и ни о ком, задержался бы в канавке, или отполз под натиском пуль немного назад. Клещами охватывает сознание иная мысль, не имеющая ничего общего со словом «вперед». Не знаю, какая бы сила могла меня заставить снова подняться.
Очевидно, и в жизни так всё время надо повторять то слово, с которого ты что-то начал.
Вдоль цепи, приближаясь ко мне, бежит командир первого стрелкового взвода. Рука наскоро перевязана, бинт красный.
Он падает рядом:
- Ранен! Командуй взводом.
Я соглашаюсь и тотчас бегу снова с криком «вперед!».
Падаю на тёплую паханую землю. На мой боевой клич никто не реагирует. Людей стало меньше. Справа кто-то под¬нялся, перебежал, кто-то ползёт. Один солдат просто встал и пошёл на высоту.
Не знаю, остался ли в строю ещё кто кроме меня? Только что слева увидел наши танки, их было три. Они выползли из низины на дорогу, ведущую к высоте и, казалось, остановились. Огонь усилился. Приподнял го¬лову и вижу, как вокруг танков поднялось чёрт знает что: взрывы и взрывы. На среднем танке пламя. Они как-то странно атакуют высоту. Стали гуськом, одни за другим, и стоят, а может быть уже подбиты. Фигурки людей мечутся вокруг танков, пытаясь тушить. Чем кончился поединок танкового взвода с артиллерией противника - не знаю. Двигаясь понемно¬гу вперёд, я потерял их из виду. Всё же появление наших танков внесло некоторую бодрость в действия пехоты, если считать, что пехота это я. Тут же я уразумел, что оста¬новка танков произошла по воле противника и что попыт¬ка взять высоту оказалась тщетной. Все реже и реже поднимались солдаты для перебежки. Появилась и авиация противни¬ка, но на неё мы не реагировали, устали. Взрывы были слышны где-то позади и в той стороне, где танки. Огонь по пехоте стих. До окопов противника оставалось 60-80 метров.
Я стал приглядываться к линии окопов и увидел кое-где каски немцев. В одном месте немцы скопились группой и даже вылезли на бруствер.
Тут, наконец, я дога¬дался пустить в ход оружие. Представлялась возможность стрелять, но не куда-то, а прямо в противника. Я прицелился в группу и выстрелил. Немцы исчезли. Я сделал ещё выст¬рел. Мои выстрелы гулко разносились по высоте. Других уже почти не было и казалось, что я на стрельбище стреляю из положения сидя, а кто-то там впереди, то показыва¬ет мне мишень, то прячет её. Я сказал «из положения сидя», действительно, мне так лучше был виден противник. Забыл я лишь о том, что, сидя, я тоже хорошо виден, и что противник может мне ответить тем же.
В следующую секунду длинная автоматная очередь была направлена в мою сторону. Я почувствовал удар по кисти левой руки, на которой лежала винтовка, а затем ожог на правой у лок¬тя, а винтовка с расколотым ложем отлетела в сторону. Это было настойчивое предупреждение сменить позу. Я брякнулся на траву, затих, и только тут увидел, что из кисти левой руки бьёт небольшой Фонтанчик. Ладонью правой руки закрываю пулевую рану. Когда пошевелился, снова поднялась стрель¬ба, и стало казаться, что вот-вот прикончат; поэтому, не считаясь с остальной частью тела, я лишь голову воткнул в землю, и чтобы нос не мешал, прильнул к ней щекой.
Ведь я только ранен, как здорово, что не убит! Только бы они не бросились сюда и не добили. Трудно лежать и ждать, когда ранен: минет тебя пуля или нет. Моя неподвижность, очевидно, успокоила немцев, на что я и рассчитывал. Стрель¬ба прекратилась. Нагрелась земля, принимая тепло моего тела. Уже пора было подумать: что дальше?
Я чуть отполз назад и тут увидел двух своих солдат рядом. Один из них санинструктор.
- Товарищ лейтенант, ранен? - Да, перевязать бы. Есть бинт?
Тащи сюда!
Он стал осторожно подползать. Снова стрельба. Лежим и ждём. Я прошу взять мою винтовку, застегнуть кобуру, откуда торчал пистолет. Снова тихо. Мы отползаем к меже, там ниже. Мне перевязывают обе руки. Солдат справляется, доползу ли сам, но я уже полон сил. Прощаюсь и ползу на локтях по паханому полю, стараясь не обнару¬жить себя. Моё движение теперь направлено от вершины ко¬нуса вниз, это легче. Временами отдыхаю и стараюсь опреде¬лять - куда ползти. Солнце палит нещадно, а, может, так кажется? Просто жарко. То и дело провожу рукавом по лбу. Хочется полежать, но надо спешить, как можно дальше отползти от противника. Достаточно того, что я его увидел. Теперь я не хочу его видеть. Да и что я с двумя ранеными руками?
Бинты сбились и покраснели, но я ползу, не останавли¬ваясь. Во рту сухо, горько и солоно. Я ползу к основанию конуса, там жизнь. Странно, жизнь всегда где-то внизу. К дому, из которого нам подали команду «вперёд», я подхожу в рост. Рядом сарай. Никого нет. Наверно я последний из раненых.
Вот скрипнула дверь, и на крыльце пока¬зался майор. Он остановился, что-то доедая, взглянул на меня, достал платок, вытер руки и губы, а затем подошёл.
Майор незнакомый. На лице никакого участия. Очевидно, за время завтрака, таких, как я, тут прошло или проползло немало. Он ещё не всё проглотил, и вижу: как язык во рту вылав¬ливает остатки пищи. Он молча снял с меня висевший на животе пистолет, достал клочок бумаги, что-то на ней чиркнул и сунул мне в кобуру. Затем сказал, что только сейчас уехала подвода с ранеными и надо ждать. Медсанбат в 8 км и если есть силы, можно дойти. Я сказал, что подумаю, может быть и пойду. Майор ушел.
Я снова один. Жарко, или я ослабел. Ищу места, где бы укрыться от солнца. Подхожу к сараю. У теневой стороны солома. Старый сарай, тень, солома у стены - все это какое-то мирное, мирное и очень далёкое от войны. Около меня носится крупная муха и ищет место, где бы сесть на бревно сарая так, чтобы понежиться в лучах солнца. Эта прозаическая картина окончательно по¬гасила мой боевой дух, и необычайная слабость разлилась по телу. Я присел на солому, локти положил на колени, голо¬ва моя склонилась и… пусть молодой читатель будет снис¬ходителен ко мне: я не плакал, но слёзы, одна и вторая, щекоча щеку, прокладывали путь и, скатываясь, падали на солому.
Какое-то время я сидел, закрыв глаза. Потом глубоко вздохнул с перебоями, как это делают обиженные дети, внимательно рассмотрел дорогу, по которой предстояло идти, и тронулся в путь.
1. Дача. 16.У1. 1971 г. Ю.П.Жернаков.
В овраге.
Нестерпимо хотелось пить. Сухой язык с трудом двигался во рту в поисках влаги. Её не было, было лишь ощущение противной горечи. Потом это ощущение пропало. Возникло какое-то неясное сначала видение: вокруг мелькали и исчезали тени.
Я видел себя в полутёмном помещении, и казалось, что я дома, что уже рядом мать. Она и не похожа, но у меня убеждение, что это она. Мы в старом доме, в посёлке, где я провёл детство. В передней, где я нахожусь, всё не так: темно и очень низкий потолок. У стены длинная скамья и на ней одно ведро, в котором всегда свежая холодная вода из колодца. Нет сомненья в том, что я именно дома, но всё, что вижу, к чему привык с детства, кажется непохожим. Мать стоит у двери и меня не замечает. Вижу, как она что-то тяжёлое подняла и несёт в угол, потом, выпрямившись, как всегда кладёт ладонь на лоб, а затем отводит её в сторону и назад, пальцы скользят по волосам.
Не могу рассмотреть черты ее лица, хочу приблизиться, но почему-то не могу стронуться с места. Снова делаю усилие, но тщетно. Боясь, что мать сейчас уйдёт, хочу закричать, но голоса нет, я не слышу его. Снова кричу, но она ведёт себя так, как будто меня нет. Она подходит к ведру, берёт кружку и хочет зачерпнуть. «Мне, мне», - торопливо говорю я. Вижу, как она пьёт медленно, и кружка в её руках поднимается всё выше и выше. Я протягиваю руки к ней, я боюсь, что мне ничего не останется. Хватаю её за руку и почти повисаю, делая невероятные усилия, чтобы дотянутся до кружки с водой. Касаюсь её, ощущаю её холод, хочу сильно сжать пальцы, но они не слушаются. Все темнеет, матери не вижу, и передо мной что-то большое, темное и страшное.
Мне становиться трудно дышать, наступает бессилие, и я сползаю куда-то вниз. Тихо лежу и чувствую, как чья-то ласковая рука гладит меня по голове. Мне хорошо. Это она, мать. Хочу ее видеть. Глазами ощущаю свет, а когда их открываю - надо мной голубое небо, и лёгкий утренний ветер шевелит мои волосы.
Вокруг тихо, но я чувствую, как эта тишина нарастающей тяжестью и тревогой вползает внутрь.
Я ранен, и сейчас лежу на земле в глубоком овраге. Вижу небо через ветви нависшего кустарника с мелкими зелёными листочками, которые только что, в эту ночь, впервые прорвали темницу набухшей почки и теперь принимают первые лучи утреннего солнца. Не знаю как долго я здесь? И почему тишина?
После нескольких дней, наполненных гулом разрывов и треском пулемётных очередей, такая тишина неестественна. Где взвод? Почему я тут один? А может быть тут и все. Где старшина? В сознание входит четкая мысль, способная привести в трепет даже сильную душу: я тяжело ранен, я тут один, а наши, кто и остался в живых, отступили и уже где-то далеко.
Всё случилось неожиданно, как это бывает на войне. В один из дней, когда мы относительно спокойно жили в обороне, немцы подготовились к прорыву с расчётом нанести такой удар, который позволил бы им вторгнуться на нашу территорию, закрепиться и развить дальнейшее наступление.
Было чудное утро апреля. Но как только первые солнечные лучи коснулись наших окопов, раздался чудовищной силы залп. Окоп потерял свою форму, где взвод я не знал: каждый забился в свою ямку и ждал. Воздух наполнился пулеметным треском.
Я поспешно выскочил из своего укрытия и бросился к пулемётчикам взвода? Кое-где мелькнули серые шинели. Ко мне подполз старшина роты с глазами, которые я как будто вижу впервые, и крикнул:
- Сейчас… Сейчас пойдут, где пулемёт!? - Справа и слева от нашего окопа слышу длинную пулемётную очередь. Мы бросаемся туда. У пулемёта двое из взвода торопливо меняют диск. Потом мы оставляем окопы, согнувшись, бежим к какому-то укрытию и оттуда ведём огонь. Нет патронов! Вижу, как двое солдат с противотанковым ружьём, стремительно сказываются в овраг. Я делаю то же. Снизу вижу над обрывом на фоне неба чёткие силуэты немецких автоматчиков. Они то появляются, то исчезают. Гул стрельбы усиливается. Я бегу вдоль оврага, падаю - в руке резкая боль, потом удар в голову и… всё…
Но я жив, я вижу, что солнце скрылось от меня, но не навсегда. Теперь надо подумать: что делать? Делать что-то надо, но хочется только одного: пить. Снова напрягаю память, но от этого всё вокруг темнеет, и я перестаю видеть небо, закрываю на время глаза, а в этот момент чувствую у виска чёткие удары пульса.
Сколько пролежал так, не знаю. Мне жарко, хочу пошевелиться, но не могу. Свет снова блекнет, и небо становится красным в желтых пятнах. Здоровая рука тянется к вороту, распахиваю его и прохладная ладонь ложиться на грудь - так лучше. Какое-то время лежу тихо, потом снова потребность сделать движение. Что это: импульс затухающей жизни или ещё что-то? Подтягиваю колени, поворачиваюсь на бок, и снова чёткий стук на виске. Теперь взгляд упирается в крутой откос. Я его долго и внимательно разглядываю: каждый камень, каждую ветку куста. Это яркое видение освобождает меня на время от чувства одиночества, рождённого гнетущей тишиной. Чувствую солнечное тепло на спине, и сухость во рту становится нестерпимой. «Пить», тихо шепчут мои губы. Потом я собираю все силы и как могу громко повторяю: «Пить!»
Слышу свой голос и пугаюсь. Закрываю, глаза и прислушиваюсь, пытаясь уловить какой-нибудь звук. Но ничего не слышу, и непонятная нервная дрожь охватывает меня так, как будто я ожидаю удара хлыстом. Теперь я лежу тихо и жду, но ощущение страха не проходит. Наконец решаюсь открыть глаза. Взгляд упирается в тот же откос, освещённый солнцем. Всё по-прежнему, но теперь я вижу на куске освещённой солнцем тёплой земли красивое пятно - это бабочка. Я, не отрываясь, гляжу на неё. Должно быть, она только что появилась на свет, и вот теперь тёплые лучи солнца вливают в неё жизнь. Глаза мои устают, и в голове разливается утомительная теплота и охватывает лоб. Здоровой рукой я ощупываю землю вокруг, стараясь найти пилотку; пальцы ползут по нагретой земле и застывают у прохладного пучка молодой травы. Пилотки нет, и тогда я поворачиваю немного голову, чтобы не так пекло, и вижу: что-то мелькнуло впереди на откосе, и на то место, где только что видел бабочку, легла рука. Сразу же, вслед за этим, раздался глухой стон. «Странно»,- подумал я без волнения,- «я тут не один». Взор мой прикован к руке. Она - белая с тонкими длинными пальцами - неподвижна. Узкое запястье. Я уже привык к тому, что она неподвижна и начинаю соображать.
В этот момент снова слышу стон. Рука резко перевернулась ладонью вниз, и пальцы впились в комок земли. Я хочу крикнуть, но звук застревает в горле. Собираюсь с силами и хочу подняться, чтобы увидеть больше, но резкая боль в предплечье сковывает движение. Дыхание участилось, чувствую капли пота на лбу. Кажется, что ещё небольшое усилие, и я увижу всё, что там, у откоса, за небольшим бугром. Отдышался на локте здоровой руки.
Сгибаюсь, чтобы сесть. Напрягаю силы, почти сажусь и тотчас падаю на спину. Я видел, я почти всё видел, я никак не могу собрать мысли и осознать, глотаю воздух. Воды … только глоток. Сухой язык трётся о сухие шероховатые губы, думать ни о чём не могу.
Тяжёлые веки сползают вниз и то, что только сейчас открылось взору, снова, с предельной ясностью, вижу - вижу, не открывая глаз: белую руку у запястья плотно облегает конец рукава немецкого кителя. Этот синеватый цвет ярким пятном светился на красной глине откоса. Видение снова исчезло. На какое-то время я перестал думать о нем - о том, который там, за бугром, рядом.
Не знаю, сколько времени я лежал так, неподвижно, только мне стало лучше. От откоса с другой стороны оврага на меня падала тень. Свободной рукой мне удалось отделить кочку - небольшой комок земли. К ней я припал губами и ощутил живительную прохладу. Когда же я снова повернул голову туда, к откосу, я увидел раненого немца. Он был неподвижен, и руки его свисали как у покойника вниз с бугра, на который он опёрся грудью; голова лежала на земле, и свисавшие белёсые волосы закрывали лицо. Он дышал, но какими-то редкими вздохами, как после тяжкого труда.
Вижу, как он сделал глубокий вздох, голова дёрнулась, руки заскребли по земле, и он сделал попытку ползти. Тут я увидел его лицо: правая сторона была в крови и грязи. Он был страшен. Меня он не видел. Всё его внимание было приковано к чему-то другому. После больших усилий, он дышал с хрипом и часто. Ему удалось перевалить через бугор. С него он просто скатился, перевернувшись несколько раз. Раздался стон длинный и жуткий.
Несколько минут он лежал неподвижно, лицом вниз. Потом хотел приподняться. Голова была опущена, руки выпрямлены, а спина изогнута. Сделав рывок, в сторону от меня, он снова затих и, отдышавшись, повторил то же. Достигнув тени, он какое-то время лежал, рывком поворачивая голову и прикладываясь, то левой, то правой щекой к земле.
Я смотрю и думаю: а куда он ползёт, что он хочет? Приподнявшись на локтях, он некоторое время отдыхает, затем медленно поднимает голову и глядит в мою сторону. Нас разделяет углубление в середине оврага. Его лицо и глаза неподвижны. Мне кажется, что он меня видит. Мы смотрим долго в глаза друг другу. Наконец, я не выдерживаю этого бессмысленного поединка и делаю едва заметное движение. В то же мгновение он резко устремляется вперёд, из груди его вырывается стон, и он снова затихает. Вижу, как руки, выброшенные вперёд, начали судорожно ощупывать землю. «Он что-то ищет», мелькает у меня. Он ранен в голову и не владеет ногами. Я тоже ранен в голову и с трудом двигаю одной рукой. А ноги? Пытаюсь двигать ими, сгибаю - боли нет - значит целы. Пробую лечь на живот, но резкая боль мешает движению. Шорох заставляет повернуть голову, и я встречаюсь взглядом с немцем. Похоже, что он хочет осмыслить увиденное и не может, поэтому долгий его взгляд без реакции. Стоит мне сделать малейшее движение, как немец делает попытку ползти вперёд, снова шарит руками вокруг, и на какое-то время затихает. Сейчас он повернулся ко мне и прополз немного вперёд. Нас разделяет два десятка метров и углубление в середине оврага. Мы оба закрыты тенью. Солнце где-то там, наверху, проделывает свой путь и трудно определить: какое время дня.
В отдалении слышна стрельба и гул самолётов. В овраге полумрак, и я едва различаю немца — соседа. Он уже давно не двигается и лежит небрежно, как убитый. У меня, однако, не возникает мысли, что это конец и может быть потому, что сам об этом не думал. Мне стало холодно, у меня немеют ноги, руки, нижняя челюсть начала вдруг подергиваться, и внутри возникло ощущение жара. Положил ладонь на лоб и резко ощутил её холод. С трудом двигается во рту язык, и при этом ощущение боли и глубоко в гортани горечь. Осторожно натягиваю на себя шинель и пытаюсь заснуть, но просыпаюсь, то и дело, а может быть, и не засыпаю, не слышу тишины. Эти минуты живу для себя, но живу где-то. То я дома один хожу по пустым комнатам, с душой полной тревоги, то куда-то бегу, от кого-то спасаюсь. Бежать трудно и надо делать невероятные усилия, что бы сдвинуться, хочется кричать, а вырывается стон, я слышу его, и просыпаюсь. И так много раз. Ночь тянется мучительно долго, где-то продолжается стрельба, слышу длинные пулемётные очереди. Кто там, надо мной, наверху оврага? Почему не идут сюда. «Пить», - едва произношу я и слышу свой голос и пугаюсь. Кажется, что уже вот-вот утро, но над головой звёзды.
С любопытством начинаю рассматривать тот мир. Мысли ни на чём не могут сосредоточиться. Самая яркая звезда над головой на- долго приковывает внимание. Но я не думаю в эти минуты ни о небесном, ни о земном — только смотрю и чувствую, как это видение неба рождает необычайное спокойствие. Постепенно глаза устают, звёзд я не вижу более, веки смыкаются…
…Прихожу в себя: я лежу на дне оврага. Мне легко и я смотрю: то на кустарник, то на откос, то на небо. Вижу и немца. Он сидит высоко на откосе оврага, болтает ногами, а в руках у него фляга, которую он то и дело подносит к губам. «Пить, пить», - прошу я, но он как будто не слышит, смеётся и крутит флягой, с которой я глаз не свожу. В душу закрадывается отчаяние, и я пытаюсь ползти к нему и уже почти достиг откоса, где он, но тут его нет. Теперь он сидит на откосе с другой стороны оврага и пьёт, запрокинув голову. Не отрывая взгляда от фляги, я ползу к нему, тихо и осторожно подкрадываясь, и губы мои шепчут одно слово: пить, пить.
Я почти у цели, остаётся протянуть руку и взять флягу. Напрягаюсь и хватаю, но хватаю воздух: немец поднял руку - ещё и ещё выше - и я не могу достать. Земля осыпается у меня под ногами, и я сползаю вниз. Последнее усилие отзывается резкой болью. Ищу глазами флягу, вижу какое-то пятно и тянусь к нему. Пятно становится всё больше и больше. Присматриваюсь - лицо немца: глаза неподвижны, губы медленно складываются в улыбку, рот приоткрывается, и … раздаётся громкий истерический смех …
Я вздрагиваю, ухо ловит затухающий в поворотах оврага звук, как эхо. Убеждён, что слышал смех, но глаз не открываю, лежу и прислушиваюсь. Кажется, совсем близко появился новый звук. Он однообразен: то нарастает, то затихает. Это вызывает тревогу, я невольно сжимаюсь и чуть дышу. «Самолёт»,- мелькает мысль,- «немецкий самолёт».
Осторожно открываю глаза. Рассвело. Надо мной голубое небо, верхние ветви кустов уже освещены, а тут, внизу, неподвижность, сумерки. Звук исчез, и наступила волнующая тишина. Ни небо, ни прелесть апрельского рассвета не избавляли меня от какого-то нервного оцепенения. Кончились сны, и видения, неожиданно я вернулся к действительности.
Сейчас осознал это и ощутил положение, в котором нахожусь. Наверно, надо было что-то думать, что-то делать, но то и другое требовало сил. У меня их не было, Глаза мои были устремлены к небу, но я его как будто не видел. Даже ветви, через которые проглядывало небо, померкли, расплылись, и только, когда капля влаги, скопившаяся между ресниц, скользнула по щеке, я вздрогнул. Появилась потребность двигаться. Пробую встать, это не получилось, ползу, в надежде когда-то выбраться из оврага. Впереди возвышение, вползаю на него и некоторое время тихо лежу. Отсюда вижу, что впереди. На ровной площадке земли что-то блестит, всматриваюсь, но разобрать не могу. Звук справа привлекает внимание.
Смотрю туда и вижу, как раненый ползёт вниз по скату к этому светлому пятну. Голова приподнята и покачивается, взгляд устремлён вперёд. Стараюсь разгадать его замысел. Почему ползёт вдоль оврага и не старается выбраться из него? Ползет, молча, вниз, к этой площадке. Я перевожу взгляд от головы вперёд, снова к голове и снова к площадке. Внимательно осматриваю каждую неровность и вижу предмет, на котором пятно блеска. Да это же - фляга! От этого открытия перехватывает дыхание. Там какая-то влага. Скорее достать! Я уже не смотрю, что делает немец, я ползу. Мне совсем близко, немного и я достану её. Тороплюсь, делаю рывок вперёд и не так, как следовало. Резкая боль охватывает тело…
Не знаю, сколько пролежал. Думаю о том же: пить! Раненый немец недвижим, лишь частое дыхание его нарушает тишину. Через какое-то время вижу, что он ощупывает себя правой рукой, шарит ею где-то сбоку, а затем, рука уже у головы, локоть - упирается в землю. Правая рука, то вытягивается вперёд, то снова падает бессильно и застывает. Теперь на меня направлено дуло пистолета. Он не целится: его широко открытые глаза двумя светлыми точками устремлены на меня. Я смотрю в эти неподвижные глаза. Чёрная точка ствола револьвера, направленного на меня, качается то вправо, то влево около этих глаз, как пчела около цветка.
На своём горячем лбу чувствую как бы лёгкое прикосновение воздуха. От напряжения перестаю видеть, мелькают бело-розовые пятна, клонит в сон. Голова опускается на руку и так, неподвижно, я лежу какое-то время. Постепенно, только что виденное, снова впивается в мозг, и тишина встаёт вопросом: почему не стреляет? «Почему не стреляет?», повторяю медленно, едва шевеля губами, чтобы осознать значение слов.
Глаза вновь ощущают свет, и я смотрю на то место, где немец. Он пытается ползти снова к фляге. Левая рука вытянута вперёд, пальцы скребут по земле, но движения нет! В правой руке вижу снова пистолет. Дуло то клонится к земле, то поднимается. Звук выстрела как удар. Я делаю рывок вперёд, ещё и ещё, и мои руки почти касаются сверкающего на солнце предмета. Глаза впились в яркую точку блика, и наконец под рукой холодная поверхность металла. Мне кажется, что не дышу и слышу лишь гулкие удары сердца. Ртом ловлю воздух, но он ударяется о сухие губы, язык и внутрь не проникает. Вода! Пальцы с силой сжимают флягу. Здоровой рукой стараюсь открыть, опрокидываюсь на спину и, держа в зубах
Горлышко, глотаю. Увы, влага лишь во рту. Снова и снова глотаю, но её нет, нет ничего. Палец руки ощутил маленькое круглое отверстие у основания фляги. Я долго смотрю на это место: как дуло пистолета глядит на меня лёгкая точка пулевого отверстия. Рука делает непроизвольное движение, и фляга летит - не вижу куда. Только слышу, как она скатывается вниз к углублению в середине оврага, падает, издавая последний звук. Я вздрагиваю и ползу в том направлении, откуда слышал этот последний звук. Ползу неистово, выкладывая последние силы. Руки шарят по воздуху. Дальше ползти нельзя - там углубление, промытое талой водой. Нависаю над углублением и вижу воду. Фляга до половины погрузилась, наполнившись водой. Осторожно, чтобы не упасть, опускаю руку, и ладонь касается холодной воды. Влажной рукой провожу по лицу, потом захватываю в пригоршню и подношу к губам, ещё и ещё. Потом отдыхаю немного и снова делаю то же.
Теперь становится холодно, шинель рядом. Я достаю её, и, размотав, стараюсь накрыться, но это не так просто. Каждое движение болезненно. Лежа, немного отдыхаю, и вижу вечернее небо. По нему медленно движутся розовые полупрозрачные облака, впёреди - у поворота, откос оврага ещё в лучах, а тут - где я, уже сумерки. Прислушиваюсь и различаю множество едва уловимых звуков: то поскрипывают листья, сбрасывая с себя панцирь почки, то корни растений неистово гонят влагу вверх, то трава прокладывает себе путь от земли к солнцу. Каждый не слышно, по-своему, отстаивает право на жизнь.
Какое слово! Право на жизнь… И я отстаиваю право, и он, только что стреляя.
Я направляю к нему свой слух - оттуда ни звука. Что он? Он будет еще стрелять. Губы мой едва шевелятся, я неторопливо и глубоко дышу. Мне хорошо, и от этого всё безразлично.
На рассвете, пока не угасли все звёзды, я пробудился, и что-то заставило меня напрячь слух.
Долетел едва уловимый звук - стон, потом хрип, и снова стон. Он жив, он что-то говорит, он повторяет одно и то же слово: trink - пить. Теперь - снова тихо. Я повернулся, стараясь увидеть его в том же месте. Голова обращена ко мне и лежит на земле, руки вытянуты вперёд. Кажется, что жизнь покидает его.
Глаз не отвожу, стараясь уловить малейшее движение. Он недвижим. Рукой откидываю полу шинели, свешиваюсь над ямкой - родником жизни - смачиваю лицо и делаю несколько глотков. Это рождает ощущение бодрости. Сегодня мне лучше. Осторожно поворачиваюсь, чтобы не задеть раненую руку, и пытаюсь сесть. Чувствую боль в ступне левой ноги: ранена или просто подвернулась при падении?
Опять слышу соседа справа. Он что-то шепчет. Жизнь еще теплится в нем: подбородок упирается в землю, открытые глаза устремлены в одну точку. Трудно определить возраст, но, кажется, молодой. Слежу за ним: то вижу, что дышит, то кажется, что этого уже нет. Смерть, то, коснется его, то уползет, то коснётся вновь. Жду, долго жду. Вот… умирает, умер… Нет! Зачем?! Нет! Холодный испуг стеснил душу. Мне трудно оторвать от него взгляд.
Я жду с напряжением во всём теле, и уже устал, очень устал. Вот… опять! Один, два, три - тяжелые вздоха повторяются. Не сводя с него глаз, наклоняюcь и шарю рукой на дне ямы - пальцы ухватили флягу! Встряхнул, в ней держится немного воды. Ползу, толкаясь одной рукой. Я уже рядом, но он не видит меня, веки опущен. Скорее, я сейчас! Руку с флягой протягиваю ему и застываю: тело его всё вздрогнуло, рука описала полукруг, он перевернулся на спину и затих. Рот полуоткрыт, глаза устремлены вверх.
Из фляги тонкой струйкой течет вода… Пусть течёт: капля, две… три… всё!
Первый луч коснулся оврага. Я лежал, тщетно пытаясь на чем-то сосредоточить мысли. Всё внешнее кое-то время не проникало в сознание, и, когда где-то наверху послышалась человеческая речь, я не сразу сообразил, что это. Повернув голову, увидел на фоне нёба, у края откоса, двух мальчишек. Они заметили меня, застыли, и в следующую минуту исчезли. Хочу крикнуть, но нет голоса; кричу снова, но голоса не слышу. Холод волнения пронизывает и парализует. Лежу, полузакрыв глаза. Выло это, или нет? Взгляд скользит по откосу: там нет никого! В руках появилась неприятная1 дрожь, а в мыслях суета.. Надо что-то делать. И тогда я ползу наверх, туда - к откосу - быстро, как могу. На пути возвышение. Упираюсь руками и подбородком, подтягиваю колени и… выпрямляюсь во весь рост. Вижу, как ко мне спешат мальчишки, а с ними женщина.
…Должно быть, долго спал. В тишине едва уловил звук, он повторяется, теперь я слышу ясно. Это часы! Часы! Часы… Звук снова исчез…
Январь 1972г. Ю.ЖЕРНАКОВ.
ТРИ ВСТРЕЧИ.
Прошло 26 лет со дня окончания Отечественной Войны. Я - уже с сединой на висках и с такими же мыслями - сижу в своей квартире и вспоминаю окопы, блиндажи – передовую… Не пошел на вечер, посвящённый Дню Победы и весь день пребываю в мечтательно-меланхолическом состоянии. Уже к вечеру возникла мысль – написать что-нибудь из прошлого.
…В ночь под Новый 1942 год я лежал на средней полке полупустого вагона с открытыми глазами. Время приближалось к двенадцати. Нахлынули воспоминания. Это был первый военный Новый Год. Стук колёс о рельсы с предельной ясностью комментировал всякую мысль. До полуночи оставалось несколько минут. Я спустился вниз, привёл себя в порядок и закурил. Это всё, что я мог проделать в подготовке к Новому Году. На продольной полке спал военный из командного состава, на двух других – рядовые. Глядя на них, я подумал, что в настоящий момент они все трое заняты чем-то более важным, чем я; и уже начал склоняться к мысли - а не примкнуть ли и мне к этому небольшому спящему коллективу? Но тут щёлкнула дверь, и в проходе показался мужчина в чёрном. Он был без вещей, пальто нараспашку, а выражение лица сонливо - брезгливое.
«Этому»,- подумал я, - «решительно все равно – как и куда течёт время». Поезд заметался на стрелках, и пассажир, проходя мимо, то и дело стукался локтем или ладонью о встречные полки. Я провожал его безразличным взглядом, пока полумрак вагона стал недвижим.
Постояв у окна, за которым ничего не было видно, я взглянул на часы, и, отметив ровно 12, сделал продолжительный вздох. Возможно, что спящим вокруг Новый год представлялся в гораздо более приветливом облике, чем мне сейчас.
Внизу заворочался спящий солдат. Рука его соскользнула вниз и повисла. Поворачиваясь на спину, он пробормотал что-то невнятное и затих, обозначив ровное дыхание. В сонливом полумраке вагона* это прозвучало как новогодний тост. «С Новым годом тебя, рядовой»,- сказал я, чуть слышно, чтобы не разбудить остальных и чтоб услышал солдат. И снова стук «колёс и равномерное дыхание людей.
Забравшись к себе на полку, я снова закурил и стал думать ни о чем. Мысли крутились где-то около огонька папиросы. Послышался стук двери, и я подумал, что это обратно идёт человек в чёрном, но шагов не было слышно. Я снова ясно представил себе, как этот человек несколько минут назад один маячил в коридоре общего вагонам. Его движения были какие-то странные: он стремился вперёд, а руки, то хватались за полку, то ложились на грудь. Как ни старался я вспомнить лицо его, ничего не получилось. Я даже сел, полусогнувшись, на полке, и стал смотреть вниз. Там никого не было. И снова я пытаюсь представить себе лицо человека, которого видел всего несколько минут назад, тщетно. Бывает же так, думаю я, снова вытягиваясь на полке. У меня хорошая зрительная память, я смотрел на его лицо - это хорошо помню - и даже глаза наши встретились. Мне показалось, что взгляд мой как будто провалился куда-то. Глаза – остались, всё остальное как бы исчезло. Просто исчезло. Странно, почему?
Слышу стук колёс… едва слышу. Тихо. Прямо на меня что-то движется. Те же взмахи руками, тот же неуверенный шаг. Я посторонился. Человек в чёрном останавливается, и мы смотрим друг на друга. Лица не вижу, глаза - тёмные немигающие. Тихо отодвигаюсь, и мне кажется, что он меня не видит. Делаю усилие, чтобы рассмотреть лицо, но не вижу ничего, всё - темно. Чуть слышу стук колес. Папироса погасла. Я свешиваюсь и смотрю вниз. Никого. Все в том же положении, все спят. Долго смотрю. Потом темнота приобретает знакомые очертания, и человек в чёрном снова передо мной. Он тут, напротив, тоже на полке, вижу одни глаза. Напряжённо думаю: почему он тут? Он шёл куда-то, а теперь тут. Решить не могу, почему так. Вижу как он сел, что-то ищет, в руке папироса. Я достаю спички, зажигаю. Вспышка, но я ничего не вижу. Моя рука вытянулась вперёд и застыла. Спичка погасла, и я вижу в темноте мерцающий свет папиросы и слышу шёпот. Наконец разбираю слова: «Почему не спишь, солдат?» - Это наверно он мне. Сначала я робею, но в голосе много тепла, и я отвечаю: «Не сплю, думаю».- «Думаешь… думаешь?»,- повторил он дважды. Мы молчим. «Зачем… думаешь?»- Мне кажется странным этот вопрос. Зачем я могу думать?- «Ну, думаю, потому, что – живу».
«Что думаешь?»- У меня не возникает желания сразу сказать, что я думаю человеку в чёрном. Стараюсь сообразить, что я могу ему сказать, а что я не могу сказать
И решаю сначала сказать что-нибудь такое, что я не думаю - о бесконечном, например. «О-о-о!» - слышу протяжное одобрение,- «О бесконечном. Да-а… Это - единственное, о чём надо думать». В сумерках вагона я почти не вижу его, но голос, тихий его голос, мне кажется знакомым. Снова обдумываю вопрос, чтобы услышать его.
«Вы - куда-то едете? Как и я, возможно, в Москву? - Да, в Москву, на какое-то время, а потом куда - не знаю, но уверен, что куда-то поеду ещё дальше, в ту сторону». Это я понял как путь навстречу фронту. Теперь голос мне кажется таким, как будто я слышу его каждый день.
«Но, почему же, вы едете туда?» - «Но, почему же, вы едете туда?» -как эхо повторяет мой вопрос собеседник напротив,- «Там взрывы, там убивают, там - смерть.» - «Там смерть - ради жизни». «Ради жизни»,- слышу я напротив и … узнаю свой голос. Теперь тихо, значит, человек в чёрном - это я. И рядовой, которого направили в Москву учиться военному делу, тоже я. Эти несколько необычные обстоятельства заинтересовали меня. Возникло желание продолжить разговор, но я молчал. Наконец чёткий вопрос с полки напротив. «Вы едете?» - «Да, еду.» - «А почему же не прямо на фронт? Почему не прямо?»
«Командование знает - почему я еду туда, а не куда-то ещё.» - «Да, командование знает, но вы же, вы сами, могли бы решить этот вопрос?» - Я не сразу отвечаю и даже несколько смущён. Мог ли я решить? Но что ему, тому напротив: мог я решить, или нет? Я же сказал: командование решило.
Сквозь волнообразное постукивание колёс опять слышу голос, но ничего не могу разобрать, да и не стараюсь.
Достаю папиросу, и мы закуриваем. Я говорю - мы – так как на фоне двери ясно вижу огонь папиросы, как светлячок: то вспыхивает, то гаснет. «Почему не спите? - слышу я. - Вы робеете? Вы не один, нет вы один. Так, ведь?» Меня раздражает этот лепет. Почему я один? Нас много. Разве я один? А, может быть, я один? Нет, нет, вот тут со мной все, и эти все завтра пойдут со мной в бой.
- В бой,- произношу я громко, и лежу тихо, прислушиваясь.
- Вы думаете о них, - о тех, что спят? Они спят, а почему не спишь ты?
- Сплю я, сплю, а ты, откуда ты? 3ачем ты здесь? - Я приподымаюсь, сползаю с нар и осторожно продвигаюсь к двери. Я хорошо вижу её и на её фоне тонкую сухощавую фигуру с раскинутыми руками, как будто эти руки не дают закрыть дверь. Отсюда, с моего места, он кажется неподвижен и страшен. Он страшен потому, что неподвижен. Стараюсь прижать его руки к туловищу - мне неудобно. Я затрачиваю невероятные усилия, но руки по-прежнему раскинуты, и от этого мне стало не по себе.
Теперь слышу стук колёс, толчок, снова толчок. Смотрю на дверь, и не вижу там никого. В вагоне жарко, вокруг тишина, значит, эшелон стоит на месте.
После высадки на другой день, всё подразделение располагается в непосредственной близости от передовой. В течении месяца, или более , мы занимаем то одну позицию, то другую; заменяем какую-то часть на передовой, а потом, на три-четыре дня, снова на задворки, в тыл, чтобы привести себя в порядок. На каждом новом месте до одурения копаем окопы и, не кончив, уходим на новое место. Мне не был ясен такой способ обороны и, тем более, солдату, на плечи которого ложилась вся тяжесть.
На вопросы солдат - какого чёрта, мы всё время этим занимаемся - отвечал как и следовало: что потом любой окоп пригодится. Командование, очевидно, придерживалось такого же мнения и ещё добавляло при этом - надо, чтобы солдат не дремал - беря этим на себя ту долю бессмыслицы, которая всегда сопровождает такое большое дело, как война.
Скоро на этом направлении разыгрались значительные события. Я со своим подразделением не попал под главный удар и после нескольких дней непланового отхода под натиском, порой превосходящих сил, сделал остановку. Уже не полный взвод, которым командовал я, в составе других подразделений, штурмовал высоту. Здесь я был ранен в обе руки.
Через какое-то время я оказался в санитарном эшелоне. Перевязанные руки плохо мне подчинялись, да и голова по вечерам горела. Я снова лежал в товарном вагоне, как и по пути на фронт.
Вокруг были раненые: кто бойко передвигался, тренируясь в новом положении, а кто полёживал спокойно, вроде меня. Странно, но в эти дни мир для меня стал выглядеть по-иному: не было желания в каком-либо общений и одновременно - переполнение добротой и любовью к чему-то; шло одно желание: оставаться наедине со своими мыслями. От того, что груда событий была позади, недалёкое будущее представлялось без шума и грохота.
Вторые сутки в поезде. Он идёт ночью без остановок, так кажется мне. Сейчас вечер. В вагоне полумрак и тихо. Только внизу кто-то шепчется, остальные спят. Иногда вдруг прозвучат два - три слова - это боевой дух раненого солдата витает где-то. Я долго не сплю - верно температура поднялась. Колеса поезда то стучат, то не стучат.
Во сне я от кого-то спасаюсь, потом, проснувшись, ищу глазами преследователя и не нахожу. Снова забываюсь, и появляется одно желание: скорее, скорее куда-то бежать. Я совершаю невероятные прыжки, протискиваюсь сквозь узкие щели скал. А когда сон прерывается, чувствую своё отрывистое дыхание, успокаиваюсь и снова засыпаю; и снова вижу себя уже на крутом откосе, на который никак не могу взобраться. Скатившись с откоса, бегу - вокруг полумрак - но я вижу железную дорогу, вижу один вагон. Я почти у вагона, ещё один прыжок, хватаюсь руками за нижний край открытой двери, тянусь, и в тот же миг чувствую острую боль. Кто-то наступает мне на пальцы рук. Голова качнулась вверх, и я вижу в дверях человека в чёрном.
Мне кажется, он кричит. Я не могу разобрать – что - и я слышу свой голос. Бегу рядом с вагоном. Снова хватаюсь руками, и каждый раз этот, в дверях, сапогом наступает мне на мои пальцы. Я падаю, и вижу вагон уже далеко от себя. Теперь он исчез. Вокруг темно. Всматриваюсь в темноту: в двери - небольшая щель. Дверь вагона приоткрыта. Слышен равномерный стук колёс. Три удара - пауза, три удара - пауза.
Поезд идёт с большой скоростью. Сквозь щель виден рассвет.
16. У. 1973г. Ю.П.Жернаков.
УКРАЛИ ПУЛЕМЕТ.
Темнота плотно заслонила все, что можно было видеть. Я сидел на бруствере окопа и держал обеими руками кусок газетной бумаги, на которую только что насыпали мне дневную порцию сахарного песку. Хотелось чаю. Но его никто не собирался кипятить. Огонь цигарки надо было прятать. Противник постреливал вообще, а обнаружив место скопления пехоты, давал беглый минометный огонь.
Котелок свой я только что опустошил, поставил рядом, а теперь его нет, верно, скатился в окоп. Надо бы поискать, не наступил бы кто. Заканчивая трапезу, я приложил язык к газете и почувствовал сладость, уносящую в детство.
Из окопа слышался шепот, шорохи и звуки. Солдаты делали то же, что и я. Иногда на дне окопа вспыхивал и исчезал огонек цигарки.
Несмотря на кромешную тьму этой ночи, совершенно точно ощущаешь, где наши, а где противник. Да это и понятно, уже два месяца мы копошимся тут. Благоустраиваем окопы, совершенствуем линию обороны. Вдоль окопов заросли ольхи, и местность имеет небольшой уклон в сторону противника. Днем мы развиваем некоторую деятельность, но от окопов не удаляемся и не шумим, чтобы не вызвать обстрел.
Когда пробираешься к окопу своего наблюдателя, надо преодолеть место, куда немецкий снайпер посылает свои пули. Это место между двумя кустами и чтобы не попасть под выстрел, надо разбежаться и прыгнуть. Солдаты взвода то и дело прыгают – то туда, то обратно. Я сказал им, что лучше проползти и не искушать. Кажется, на мой совет не обратили внимания.
Частые звуки выстрелов вошли в привычку. В жаркий день выползаем из окопов, и тени кустарника проводим какое-то время в мечтах и размышлениях. Обе линии обороны вобщем сохраняют неподвижность. Противник доволен, что его не трогают, ну а мы тоже. Война - есть война. У каждого из нас в течение дня находится дело не менее важное, чем пугать противника. Сочинить письмо домой, побриться или привести свои доспехи в соответствие с уставом на случай перехода к активным действиям.
Об этих активных действиях как-то и не думается. Командование, сохраняя военную тайну, не говорит нам, когда мы что-нибудь начнем, и что замышляет против нас противник. Так, не ведая, что затеяли на этом участке высшие военные инстанции, солдаты и офицеры несут службу. Кажется, что такая неподвижность сторон протянется долго потому, что для начала чего-то нужно что-то, не такое как сейчас каждый день, а нечто иное.
А пока жизнь идет своим порядком и задача одна: держать оборону на данном участке фронта. Все изменить может только приказ или противник. По приказу мы можем покинуть наши обжитые места. Тогда их займут иные наши части, а мы уйдем на некоторое время в тыл. Это значит на несколько километров от передовой. Там мы моемся, приводимся в порядок и учимся, совершенствуя свое боевое мастерство: легко поднимаемся и идем цепью на противника, легко с криком «ура» атакуем, потом занимаемся самоанализом и снова атакуем. Всего этого, разумеется, не видит противник – спокойно сидит в окопах и не думает о своей незавидной участи.
Эти упражнения поднимают боевой дух, хотя противник только подразумевается. И тогда кое-кто начинает говорить даже так: черт возьми, до каких пор тут будем сидеть? Если бы командование не спало, мы давно бы выбили противника, и что наше бездействие наруку врагу и тому подобное. Вдали от передовой хочется мыслить. А сейчас мы не вдали, а как раз напротив. И некоторое напряжение ночи с рассветом исчезает, окружающее теряет свою таинственность. Воочию видишь, что противник сидит на своем месте, и все так, как было вчера.
С первыми признаками рассвета из рощи, расположенной вдоль ручья на нейтральной полосе, раздаются отдельные пощелкивания соловья. Они вдруг обрываются, иногда слышна трель, а ей вторит отдаленный деревянный звук пулеметной очереди. И так как к нам ближе соловей, кажется, что здесь, у нас, день начинается так, как ему и следует начинаться в раннее утро весной.
За спиной у нас, невдалеке, торчат трубы русских печей. Это все, что осталось от поселка. Там никого нет, но если туда пробраться и тихо посидеть, то можно увидеть кошку. Это единственное живое существо тут. Она не серая и не полосатая. Шерсть у нее черная с белым и выглядит она от этого особенно домашней. Она жила здесь и иного дома у нее не было. И хотя от дома ничего не осталось, кроме обгоревших досок пола и еще чего-то. Она это покинуть не может. На ночь она отыскивает для себя место среди пепла и там спит. Ее инстинкт – это то, что не способны изменить ни удары орудий, ни пули, ни огонь.
Ночи мы не спим и лишь под утро, несмотря на прелесть рассвета,сон одолевает и тогда на какое-то время забываешься. Сон начинается до того, как коснулся постели. Постель у меня удобна. В конце взводного окопа есть квадратное углубление закрытое сверху чем-то
более легким, чем накат блиндажа. Над входом с крыши свешивается солома, покрытая дерном. Внутри землянки выступ – это постель. На ней тоже солома. Перед входом ступенька вниз. Лежать вытянувшись, трудно – я длинный - поэтому сапоги торчат наружу. Это и неплохо на случай тревоги. Внизу у ног вода, там сделано углубление на месте родника так, что я имею свежую воду для питья и иногда для умывания.
Все зависит от того, как проснусь. Если будят на вызов к старшему – бодрость приходит и без воды. А если проснулся сам, то все идет как в доброе мирное время. Открыв глаза, потягиваюсь, бреюсь, умываюсь и предстаю перед солдатами во всем своем величии. Оно обозначено еще ремешком через плечо, сапогами и пистолетом на боку. Ну и на лице должно быть что-то не то,что у солдат. Я должен уметь отчитывать, поправлять, требовать, просить... ой, нет! Приказывать и повиноваться. Всем этим я еще не вполне овладел и, глядя в зеркальце, вижу лишь складку между бровями, да и та – чуть что, исчезает.И мне кажется, провоюй я еще десять лет подряд, на лице моем суровость не появится, а будет все та же нелепая мягкость и внезапный испуг.
То, что мы по ночам не спим, выражает напряженность обстановки; но от того, что каждый день похож на другой, эта напряженность угасает, хотим мы этого или нет. Ночью проверяем посты, кушаем, курим и беседуем. Ночью привозят и пищу. В такую ночь, как сегодня, кухня не сразу нас находит, зато ее мы обнаруживаем быстро по едва уловимым признакам. В этот момент в темноте происходит и некоторое нарушение дислокации войск. И я не знаю, где в этот момент взвод: штурмует кухню или стойко держится на своих боевых позициях.
Сейчас, после ужина. Я сползаю в окоп и иду по ходу сообщения на другой конец.
Там ручной пулемет. Вокруг чуть позвякивают котелки, и ложки скребут дно. Все съедено, и посуда упрятывается на место: котелок куда-то, а ложка за голенище или за обмотку.
Впереди слышу робкий вопрос: где командир взвода? Там где-то, смотри в блиндаже, кто-то ответил. Товарищ лейтенант, слышу из темноты. Ну, что там? У нас пулемет украли. А, ну вас, болтайте! Я как раз к вам, ну, пошли. Как тут у тебя, Федоров? Все в порядке? Товарищ лейтенант, нет пулемета!
Чувствую что здесь, в темноте, не место юмору; немного холодею. На лбу влага. Молчу.
- Как получилось?- прошипел я.- Да вот, только что. Слышим, кухня приехала. Вот он,- солдат показал в темноту,- с котелком туда, а я у пулемета. Поели, а тут песок дают. Бросились вместе получать, каждый себе - тут же рядом! – Почему вместе?- перебиваю я, повышая голос. – Товарищ лейтенант, песок же не каждый раз. Ну, метнулись, значит, и обратно, а пулемета нет.
Наступила пауза. От смятения мысли мои толкутся, как в мышеловке. От волнения в окопе стало тесно. Вылез на верх. – Идем, - говорю пулеметчику. Ползаем и щупаем землю и траву все вместе. Место пулемета пустует. Какое-то время молчим. Потом думаю: « Люди есть, пулемета нет – полбеды. Разведчики противника могли ночью и пулеметчика вместе с пулеметом.»
Подошел сержант Куров, помкомвзвода. Хочется наброситься на него с уставными упреками. А что толку? Случилось нечто, ничем не предусмотренное. Кто-то высказал догадку: может пошутили? Все бойко цепляются за эту мысль, как утопленники за днище старого корабля. Но, увы! – шутника не находят. Да и действительно, для такой шутки каким надо обладать чувством юмора.
Собравшись с духом, отдаю приказ полный глубокого смысла: разыскать пулемет! И далее уточняю задачу: где хотите, хоть у немцев!
Некоторое время молчу, довольный стратегически верной мыслью.
-Дельный совет,- слышу я протяжный голос из темноты, но по интонации не знаю: отвечать на это, или смолчать?
Успокоиться трудно, начинаем строить догадки. Кто-то говорит, что тут рядом, несколько минут назад, вдоль позиции взвода проходил комбат с адьютантом. Ну конечно же проходил, подтверждают из темноты. Увидел брошенный пулемет и взял. Это так. Что-либо другое уже не идет в голову. Оружие в наших руках – это здорово! Значит - завтра влетит и мне первому. Все правильно, на то и устав.
Я отругал немного пулеметчиков и , спотыкаясь, побрел к себе в блиндаж. На пути проверил: на месте ли все остальное. Люди и оружие были там, где им полагается быть.
Потом забрался в свою нору, закурил и ощутил давящее одиночество. Мысли возникали и таяли, мешая сосредоточиться. Сквозь проем блиндажа увидел кусок звездного неба. И вдруг мой внутренний суетливый мирок пропал. Несоизмеримость земного и небесного погасила в моей душе последние остатки смятения. Я прислушался к миру. Показалось, что начинает светать. Родник у моих ног излучал влагу, как это бывает в предрассветную пору, и я почувствовал легкий озноб. Накинув на плечи шинель, вышел в окоп. Уже четким рисунком смотрелась волнистая линия бруствера. Утро, полное мудрого спокойствия, мне, однако, не предвещало ничего хорошего. Все же теперь я готов был стойко переносить тяготы наступающего дня. Обязательно предстояла встреча с комбатом.
Наш комбат, лейтенант Быстров, был суров и требователен. С ним в этой части я служил уже около двух месяцев и ни разу не видел на лице его улыбки. Он был средних лет, небольшого роста, светлый, с несколько вытянутым лицом. Его требовательность оправдывалась обстановкой и мне казалось, что комбат знает свое дело и , не взирая ни на что, несет тяжесть, которая лежала на его плечах.
Его адъютант был молодым бойким парнем с копной черных волос и с полнотой несколько большей, чем следовало для его возраста. Он постоянно во всех походах сопровождал старшего лейтенанта и носил, повешенный на шею, автомат. Это пока был единственный автомат в батальоне.
Теперь мне предстояло поближе познакомиться с комбатом. Странным казалось мне его действие: утащить ночью с позиции пулемет и спрятать его в блиндаже бататльона. Поступок, на мой взгляд, опрометчивый. Взвод на ночь был лишен автоматического огня. Мысль, что пулемет попал в руки противника, я исключал, однако, могло быть и так, а это рождало внутри неприятный холодок, который сходил на нет где-то в конечностях.
В ожидании трепки я часто курил, глаза мои ничего не хотели видеть дальше окопа, и взводные дела свои справлял без вдохновения.
Наконец, часов в восемь: « Товарищ младший лейтенант, Вас вызывает командир батальона!»- без тени грусти доложил сержант. Иду. На вороте застегнул последнюю пуговицу, поправил пилотку так, чтобы не была очень набекрень, разгладил гимнастерку на пузе. Сапоги чиркнули по ступенькам, и я предстал перед комбатом:
- Товарищ старший лейтенант, по вашему приказанию младший лейтенант Жернаков....
- Где пулемет?!
- У Вас, товарищ старший лейтенант. – Некоторое время молча смотрим друг на друга.Пауза дает ключ к решению.- Да, пулемет здесь.- Невидимый вздох облегчения. Комбат резко повернулся. Нас разделял луч солнца, лежащий пятном на столе.- Он здесь, пулемет, а ты, где ты со своим взводом?.. Где, я спрашиваю?! На войне или в цирке? – Лицо его стало красным. Он сделал крутой поворот телом, правой рукой поспешно расстегнул кобуру, вытащил пистолет и положил около себя на стол.
Я видел, что на конец ствола падал луч, и холодная сталь пистолета не производила должного впечатления. Все же в какое-то мгновение я,
повинуясь чему, не знаю, тоже коснулся рукой кобуры. Кажется, он этого не заметил.
-Вот видишь, - он кивнул в сторону оружия,- своими руками расстреляю!
Я не стал говорить, что этого не следует делать, чтобы еще не расстроить обезумевшего комбата. Он еще и еще выкрикивал отрывистые фразы, из которых я заключил, что службу свою я несу не так хорошо, как этого требует обстановка. Дальнейший крик заковал мою душу в панцирь, о который разбивалось каждое его слово.
Он не лишен был проницательности, и в одну из пауз заключил свой пистолет в кобуру. Затем почти крикнул:
- Понял?! – Я молчал, не раздумывая, что за этим кроется. Он также громко повторил вопрос. Чувствуя, что именно сейчас наступает конец аудиенции, я повторил то же слово:
- Понял.- И в интонацию было вложено всего как раз столько, что разговор продолжать больше не было надобности.- Разрешите идти?- На это он едва заметно шевельнул губами и недружелюбно кивнул. Наступившую тишину нарушил примиряющий звук от удара одного каблука о другой.
Я вышел и сделал несколько поспешных шагов в сторону взвода, чем выражал свою готовность быстро выполнить то, что понял. Затем шаги резко замедлил, глубоко вздохнул свежего воздуха и, окутанный теплом утренних лучей, побрел к солдатам.
Короткая пулеметная очередь справа. Я вздрогнул. Жизнь на передовой полна неповторимых контрастов.
21. 4. 1973 г. Ю. Жернаков.