Рэм
Иосифович
ПОДЕЛИТЬСЯ СТРАНИЦЕЙ
Боевой путь
Воспоминания
Кульчицкий Рэм Иосифович
В И Ш К И Л Ь С К И Е В О Е Н Н Ы Е Л А Г Е Р Я
Был январь. Холодный. Ветреный. Снежный. 25 января на аллее перед землянкой выстроилась наша 2-я пулеметная рота. Перед развернутым строем стол (а был ли он покрыт красным сукном или красным ситчиком - не помню. Наверное, был). Позади стола лицом к строю курсантов стояли офицеры роты. Поочередно (от правого ли фланга или по алфавиту - тоже не помню) вызывали курсантов и каждый в стойке смирно читал присягу и затем подписывал ее. Когда принимал присягу было ощущение (никогда ни с кем не разговаривал об этом) приобщения к чему-то большому, чем можно гордиться. Может быть, у меня это было еще и результатом довоенного воспитания и общения с ровесника-ми и чтения книг. Да ведь и вырос все же в семье военнослужащего. Существовал некий патриотический романтизм или романтический патриотизм в самом хорошем смысле этих слов. Приподнятость. Ровно через год 25 января 1944 года в Омске в эвакогоспитале 3504 получу на руки документы о признании не годным к службе в армии вследствие полученного ранения и проездные документы домой.
Армейская жизнь началась казавшимся холеным маленьким на морозе розовым на фоне январского снега лицом стройного тонкого командира 75 запасного стрелкового полка 34 запасной стрелковой бригады полковника Федорова из сегодняшнего далека представляющегося строго точеной тростью с красивым набалдашником, очень красивым мужественным круглым лицом командира батальона капитана Николаева, представлявшегося мне тогда (да и сейчас) идеальным образцом мужчины и командиром взвода лейтенантом Александром Федоровичем Паздниковым. Шрам на левой щеке лейтенанта делал его темное (от загара?) лицо еще более привлекательным. Невысокий, крепкий, ладный - он нравился. Тем более, что с нами, курсантами, он обходился, как с товарищами, не нарушая, однако, той грани, которая отделяла командира от солдата. А еще было очень холодно. Выданное военное обмундирование, усиленное домашней зим-ней нательной рубахой, не согревало, точнее, не сохраняло тепла. Пища тоже не способствовала выработке тепла. Постепенно организм утрачивал домашние за-пасы, и если в первые дни от дневной "пайки" хлеба к концу дня оставался кусочек (однажды или дважды даже поделился с сержантом, уловив его голодный взгляд на хлеб), то на второй неделе уже ничего не оставалось ни от завтрака, ни от обеда, ни от ужина, а перерывы между ними становились все длиннее, пока не стали совершенно нестерпимо длинными. Портянки в яловичных (из дому) сапогах не очень-то грели и на второй неделе, как следствие захолодевших на сильном морозе ног, я отморозил нос. На кончике омертвела ткань, потом по-явился струп и, в конце концов, и сегодня можно увидеть шрам на носу - свидетельство давнего отморожения. Несмотря на, казалось бы, хорошую норму питания (кажется 9 норма) - 700 грамм хлеба и приварок, к весне оголодали совсем. Не помню, что было на завтраки, на обед - суп (крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой в глиняной миске с 1,5 л горячей жидкости), на второе, как правило, гороховое пюре и кусочек мяса и на ужин почти всегда целая селедка на каждого и чай. Дневную норму хлеба давали в три приема: 250 г на завтрак, 300 г на обед и остальное на ужин.
Отсюда голодный вид и поиск пищи. В мае во время занятий в лесу нашли грибы сморчки. Порыскали по лесу, нашли железный лист, и на нем, греша против всех правил приготовления грибов, не моя, не отваривая, пожарили эти сморчки и съели. До сих пор помню вкус этих грибов, тогда напомнивший мне вкус куриного мяса и удивляюсь, как мы не отравились.
Если проходили мимо складов ПФС (там иногда стояли на карауле), или пищеблока - не гнушались поднять и съесть гнилую луковицу или картофелину.
А как-то родители сумели прислать по почте 800 рублей и, как и все "не-имущие", ходил к пищеблоку и покупал порции хлеба или котелок супа (2,5 л). И вот однажды тоже что-то в мае, съев свой ужин, потопал я к пищеблоку. Купил еще три порции хлеба и полный котелок супа и все это умял.
Чувство голода не прошло. Пришла тяжесть в животе и от пере- жора еле-еле переставлял ноги, ставя их уже чуть шире обычного, чтобы меж ними поме-стился живот. Время шло к вечерней поверке, а я еле-еле передвигался. Все же поспел, хотя встал в строй последним. Дышал с трудом и нетерпеливо ждал окончания поверки, чтобы доковылять до уборной. На сей раз все обошлось. "Сей раз" больше не повторялся - денег не было. Чувство голода осталось и с завидным постоянством напоминало о себе.
Чтобы закончить-покончить с вопросом о сытости и голоде: Как-то меня вызвали в офицерскую столовую. Явился. Доложился. Встретил меня некто Би-сти, работавший ранее с папой в Княж-Погосте. Бисти был очень внимателен и доброжелателен, расспрашивал о моем житье-бытье. Потом предложил поесть. Я посмущался..., и не отказался. Съел тарелку супу. Поблагодарил. Ушел. На про-щанье Бисти пригласил меня приходить, когда мне будет удобно. Он всегда под-кормит меня.
Один раз, вскоре после этого первого посещения, я пришел. А когда при-шел, почувствовал себя в очень не своей тарелке. Очень не у своей тарелки. Я пе-реживал сильное чувство унижения. Ведь Бисти мне не сват, не брат, старше ме-ня минимум вдвое, говорить нам особо не о чем. И значит прихожу я только ради того, чтобы поесть. Это было так стыдно, так унизительно для меня, что больше я не пошел к нему. И есть хотел, сильно хотел, а не пошел.
Понимаю, что голодавшие люди, понимающие, что такое голод, могут мне сказать: - Значит еще не очень голодный был.
Может быть, что они правы.
Через краткое время, меня, как и несколько других ребят, имевших почти законченную школу (в соответствии с указанием или распоряжением Наркома обороны, призванным из 10 класса в армию выдавался аттестат об окончании полного курса десятилетки) назначили командирами отделений и вскоре же, ка-жется к 23 февраля 1943 г присвоили первое воинское звание - ефрейтора.
А почти сразу же после 23.02.1943 г нас переодели в новую форму - с по-гонами. И на моем погоне закраснела узенькая лычка. Ближе к выпуску, где-то в июне (а может быть и 1 мая) был смотр, парад. Отличным курсантам присваива-лись очередные звания. Это было внезапно. Командир роты был не готов к этому. На требование назвать фамилии, он оглядел роту, назвал меня. Но поскольку в силу моей нерадивости у меня на погонах не было законных моих лычек ефрей-тора, он назвал меня курсантом. И полковник Федоров тут же зачитанным прика-зом присвоил очередные звания. И стал я вместо младшего сержанта дважды еф-рейтором. Звание в нашей армии уникальное. В утешение себе я шутил, что такая уникальность есть еще только у одного человека - у генералиссимуса. Но это позже, когда Сталину присвоили это звание. А тогда просто немного переживал, понимая, что кроме ст.лейтенанта Андреева, по должности обязанного знать сво-их младших командиров, виноват и я сам. Не проявил настойчивости в поисках красной ленточки, чтобы пришить себе лычки. Мое командирство ребята в от-делении приняли нормально. Ни обид, ни подначек не было. Команды мои вы-полнялись. Я начинал становиться командиром.
Образцом для меня начинал становиться мой командир взвода - Александр Федорович Паздников. Он мне нравился. Он, обучая нас, делал все вместе с нами и то же самое. Естественно, пулемет не таскал. Прошло 50 лет. Я помню его, как и других командиров. И белокурого рослого зам.командира роты по строевой сибиряка лейтенанта Белохвостикова и лейтенанта Кебурию - зам. командира ба-тальона по строевой ("Више нога! Више нога!") и замполита роты лейтенанта или старшего лейтенанта Ольшевского (или Ольшанского) и помкомвзвода стар-шего сержанта Топоркова, так и оставшегося на уровне довоенной профессии бухгалтера и не выросшего, как я это понимал, до человека. Правда, был он ста-рый по нашим курсантским меркам - было ему уже под 50. Паздников был ду-шевно ближе. Биографию его я не знал и не знаю, но мне представлялось, что он из рабочих. Может быть, станочник, может быть слесарь, что он умеет все делать, и все делать хорошо. Я видел, как ему на полевых занятиях на морозе и на ветру тоже, как и нам, было холодно, но он был чуточку тренированней, выдержанней и командирское звание поддерживало его на командирской высоте. Но самое, может быть, главное, что он всегда был справедлив. Может быть, это было самое главное?
В течение 50 прошедших лет я, бывало, вспоминал его, хотелось бы пови-дать его и сказать ему какие-то добрые слова, чем-то его порадовать. Но прошло 50 лет. Помню, нас смотрели в учебном рукопашном бою. Для этого была вы-рыта прямоугольная яма, глубиною до 1,5 метра шириною метра 3 и длиною мет-ров 8 - 10. Два солдата опускались в яму, у каждого был макет трехлинейки, верхний конец которой был обмотан и выглядел мягким тряпичным шаром. Провел такой учебный бой и я. Конечно, я сейчас уже не помню подробностей. Помню, что яма мне казалась узковатой, но я старательно использовал приемы штыкового и рукопашного боя, как и мой "противник". А что помнится, так это услышанное в мой адрес хвалебное слово командира батальона Николаева, суть которого - хороший боец будет. Чтобы "расправиться" с командирами - немного о каждом, но прежде всего о нас самих, о курсантах. Мы все - 17-18-летние мальчишки. 18 кому исполнилось, а кому еще и нет. Мне - только через 4 месяца службы, а кому-то и еще позже. Поэтому все, кто старше, даже если и не намного, нравились нам и хотелось им (не всем все же) подражать. Белохвостиков тоже нравился. Зычный командирский голос. Резкость движений. Чувствовалась в нем некая залихватистость, способность на отчаянный поступок, уверенность в своих силах. Командир роты старший лейтенант Андреев мне не нравился. Может быть потому, что я чувствовал, что я ему не нравлюсь, не по душе я ему. Был он немного мужиковат, немного староват для своего звания. Не видел я в нем ни сердечности, ни доброго к нам отношения. Но перед самым отъездом на фронт поразил он меня и заставил изменить отношение к нему. Мы, курсанты, уже переоделись в новенькую форму отъездную, чувствовали немного свободней себя перед нашими командирами. В отделении у меня был парень очень красивый мо-лодостью своей, округлым чуть худощавым лицом, светлорусый, светлоглазый. Я забыл как его зовут, но помнится все же - Володька Круглов. Вдруг, ст. л-нт Андреев привлек его к себе, посадил на ко- лени и, обнимая и поддерживая-придерживая его (Володька пытался встать ), уговаривал: - Оставайся. Будешь командиром отделения. А то ведь убить могут на фронте. Оставайся. А ? Мы, с десяток курсантов, стояли вокруг, молчали. Я поразился отцовской жалостливо-сти ротного к одному из нас, пришедшемуся по сердцу, и не замечали в этом и другую сторону - некоторой безжалостности, беспощадности к нам, остальным. Ведь мы понимали, что любого из нас могут убить там, куда мы поедем на днях, но по молодости мы совершенно не задумывались об этом. Во всяком случае, не-которые из нас. Володька наконец вырвался из рук ротного, с сожалением отпус- кавшего его, и ответил: - Нет. Поеду со всеми. В конце сентября, это чуть боль-ше, чем через месяц, я с забинтованной головой и лицом проходил по пассажир-ским вагонам санитарного эшелона и вдруг в одном из вагонов на второй боко-вой полке увидел Володьку. - Здравствуй - не знаю, как я, понятно ли, разгова-ривал с перебитой челюстью и рваной щекой. Володька посмотрел на меня, при-поднявшись на локте, не узнавал. - Не узнаешь своего командира ? - снова спросил я. Тогда он признал меня, заулыбался, поприветствовал. - Здравствуй! Ты в голову ранен ? - Почти. В лицо. Разбило челюсть. А ты? - Я в ногу. Он был ранен в первом бою (1 или 2 сентября) - Ну пока. Может еще увидимся. Бывай здоров. - И тебе - выздоравливай - пожелал мне Володька. Я пошел по вагону дальше. Но больше мы с ним не увиделись. Замполит Ольшевский (Оль-шанский?) - не запомнился. Единственно, когда я вступил в "производственный" конфликт с помкомвзводом Топорковым, он проводил со мною беседу, пытаясь заставить меня "осознать" вину. Я не "осознал" и отправился на 3 суток на гаупт-вахту. Товарищи мои - солдатики, курсанты - были самые разные. Были вологод-ские, вятские, много из Устюга, много из КОМИ АССР. Кто помнится? Ва-нюшка Павлов,- с ударением на "О", как он произносил- маленький, худенький. Мы подружились с ним, делились куревом, "сороковали" друг другу (Оставь "со-рок" - это просьба дать докурить чинарик, а "сорок" - это мечта, чтобы остаток был 40% от целого), по-доброму относились друг к другу. На фронте мы разлучи-лись, так как его из-за маленького роста определили в трофейную команду Ивлев (или Иевлев). Забыл, как его зовут. Тоже делились куревом, и с ним корешовали. А когда приехала мама и привезла гостинцы, делились и ими. Он был маленький и я его прикрывал от возможных обид со стороны других курсантов, впрочем, в то наше время не частых. Ванюшка Павлов был не в пример бойчее его. Добрые товарищеские отношения с Павловым и Ивлевым были замечены остальными курсантами. И когда Ивлев "предал" меня (не помню сущности события, кажется он переметнулся к другим, соблазненный гостинцами, которыми другие тоже де-лились, или еще какое-то событие, которое напрочь забылось) остальные курсан-ты (некоторые со злорадством, большинство с осуждением) предостерегали меня о ненадежности Ивлева и как человека ив дружбе: "- Ты его привечал, защищал, а он переметнулся от тебя. Бросил." - Ваня Широковский - плотный небольшого росточка крепыш. Гриб - боровичек. Робкий и в тоже время упрямый человечек с ощутимым чувством собственного достоинства. Он погиб в первом бою. Где-то часа через три, может чуть больше или чуть меньше. - Был Бачурин - высокий, тонкий, мускулистый, гибкий. Он хорошо знал ремесло сапожника и был по-старше нас года на два-три. Вскоре по прибытии он уселся на сапожный стул и все время, что мы были курсантами полковой школы, он сапожничал, обслужи-вая, очевидно, не только нашу роту. Когда мы уехали на фронт, он остался в роте и продолжал сапожничать. - Петя. А фамилии его не помню. Коми. Высокий, тонколицый и очень бледнолицый. У нас была размолвка. Когда приехала мать и привезла гостинцы, он попросил угостить. Я к тому времени уже угостил всех, с кем сошелся поближе. Пете не досталось. Прошло время. Месяца два или три. У Пети тоже появился гостинец. Что-то вроде жидкого теста. Позже узнал название - толокно. Петя черпал его ложкой из банки и ел. Как-то так получалось, что ко-гда ел он оказывался напротив меня. Угощал нескольких близких своих друзей. Сверх того, что есть хотелось всегда, меня одолевало любопытство - что это такое за жидкое тесто. И как-то я все же не выдержал и, хотя держал в голове, что я его в свое время не угощал, попросил: - Дай попробовать. - Хрен тебе! Я ждал, ждал, что ты попросишь и дождался! Вот теперь - хрен тебе! Ты меня не угостил, и я те-бе не дам! - Петя торжествовал. Он отомстил мне. Может быть, он все же был прав. Голод не тетка. И не только не родная, но даже и не двоюродная. Запомни-лось: делись - богаче будешь! Потом Петя стал продавать свою еду. Свой суп. Свое второе. Взамен он наливал в миску кипятку из бака, круто солил и ел. Кур-санты поняли, что Петя искал способ избежать фронта. Фронт страшил всех. По-разному, но всех. Но только один Петя в нашей роте стал действовать. Курсанты молчали. В молчании было осуждение и жалость. Вскоре он попал в больницу и там же умер. Надо думать, у него было не очень здоровое сердце, а он подрывал его тем, что пил соленую воду и сокращал свой и так не очень сытый рацион. Залп над могилой. И Пети не стало. В тылу. Не знаю, что написали в извещении его родителям.
- Ближе к Дню Красной Армии, к 23 февраля в вечерний свободный час пришла к нам в землянку молодая не шибко красивая молодая женщина - куль-торг не культорг, затейница не затейница... Она пыталась сорганизовать нас, увлечь на песню...Может быть кому-то и хотелось запеть, наверняка хотелось, но все стеснялись, жались по периферии передней части землянки, прятались друг за друга. - Неужели среди вас певцов нет? - спросила затейница И Коля Севрюк, скрадывая общую застенчивость, диковатость и неловкость, сказал: - Пивцов - то много, да пива нет. Мы все тихонечко засмеялись.
_ Был дневальным по роте. После ужина (селедка, хлеб, чай) и отбоя осмотрел землянку. Все нормально. Все спят. На столике дневального в передней части землянки - горит свеча. Вскоре почувствовал, что хочу пить. Порыскал по землянке. Воды нет. И в питьевом бачке - нет. Изжаждавшийся, циркулирую на небольшом пространстве в передней части землянки перед выходом из нее. А пить хочется все сильнее и сильнее. Во рту - сухо. Язык - наждачный. И вдруг ря-дом со свечкой на столике вижу серой эмали конусную кружку грамм на триста. Кидаю в нее жадный взгляд. Вода. Почти полная кружка. Хватаю ее и залпом пью. Уже допивая, понимаю - не вода. Отрываю губы от кружки, смотрю на до-нышко, на жалкие остатки воды и соображаю - оружейное масло. Все обошлось. Только с неделю боялся кашлянуть. А так – все обошлось.
- Чем дольше служилось, тем голоднее мы себя чувствовали. Свой желу-док и себя пытались обмануть по-разному. В основном, работал один способ: полпайки хлеба крошили в суп. Супу становилось сразу больше, глаз радовался. Вторую половину пайки хлеба крошили в гороховое пюре - стандартный гарнир ко второму. Гарнира становилось больше и снова глаз радовался. И даже каза-лось, что мы - сытее от такого самообмана. Иногда в обед толсто намазывали хлеб горчицей и сверху еще посыпали бузуном (крупная соль). И снова казалось, что еды становилось больше.
Но сытее мы не становились. Увы! А однажды, купив на базарчике стакан земляники, я сохранил ее до обеда (ах, как хотелось съесть!) и смешал землянику с гороховым пюре, накрошив туда еще и полпайки хлеба. Еды стало больше. Но ел с трудом, давился от невкусноты, но ел, ел... Все ждал, когда же притупится чув-ство голода. А есть все хотелось и хотелось. И вправду - хотелось, вот и вернулся вторично к вопросу о еде и голоде.
- Служба катилась. Однажды, когда рота наша была в карауле и мы по-сменно стояли в охранении расположения нашего полка, вдруг раздался выстрел. Начкар (начальник караула) и "сопровождающие его лица" примчались к месту выстрела. Оказалось, подпивший лейтенант возвращался в расположение. На окрик часового не отозвался, пер напропалую, пароль не сказал, на выстрел не остановился, а когда лейтенант подошел совсем близко, часовой выстрелил в не-го. Лейтенант был убит.
Мы в своей ротной землянке переживали. Ожидали строгого наказания часовому. Но потом появился приказ командира (полка? бригады?): часовому была вынесена благодарность за исправное несение службы. Oфицерский состав использовал этот случай в целях укрепления дисциплины. Вскоре это забылось. Занимали другие заботы.
- Есть ли в армии справедливость? Нет. В армии есть воля командира. У умного командира воля проявляется так, что не унижает достоинства младшего в звании и проявляется таким образом как справедливость. Решением помкомвзвода "Максим" - штатное оружие нашего отделения - был передан на день другому взводу для занятий. Меня в передачу пулемета не задействовали. Вечером, уже перед отбоем, а может быть и после ужина, я посмотрел на то место, где дол-жен был стоять наш пулемет. Он был на месте. Вид у него был чистый. Криминала - нет. Все в порядке. А в 2 часа ночи меня поднял помкомвзвод Топорков. Он разыскал таки на пулемете место где при великом тщании можно было предположить – не протерто. Грязно. Подняв меня, Топорков предложил мне почистить пулемет. Подумалось: Ну, гад !Не мог до отбоя. Обязательно ждал середины но-чи, чтоб побольнее, чтоб поиздевательнее. - Вашим распоряжением пулемет был передан другому взводу. Они должен его почистить - Пулемет твой. Ты должен был проверить и потребовать почистить. Дальше началась сказка про белого быч-ка. Топорков гнул свое. Я гнул свое. В конце концов я не сдержался: - Пулемет передан вами. Без меня. Вам и надо было проверить пулемет при приемке. Меня в процесс сдачи-приемки пулемета вы не привлекали. Пулемет чистить не буду. Пусть чистить тот, кто с ним работал Но Топорков не смел вступить в конфликт с взводным другого взвода. Трусоват. Своих подчиненных гнуть проще - в этом случае весь авторитет армии на его стороне. На этом мы расстались. На следу-ющий день после беседы с замполитом, убеждавшим меня в моей неправоте и настаивавшим на выполнении приказа помкомвзвода, и моего отказа с объяснением причин отказа, мне было объявлено трое суток ареста на гауптвахте за не-выполнение приказа командира. Как только на “губе” освободилось место, меня туда повели, сняв с меня ремень и погоны. Это было 28 апреля 1943 года. В день моего рождения. В день моего 18-летия. Спасибо, Армия, за поздравление. Так что, читающие, помните, в армии справедливости нет. Есть воля командира, под-лежащая неукоснительному исполнению. Хорошо, если командир умный. Роди-на, воспитывай умных командиров! Пожалуйста!
Держу ли я обиду на Армию? Прошло 50 лет. Вспоминаю. Нет, обиды на армию не держу. По-прежнему люблю ее и отношусь с глубочайшим уважением. В семье не без урода. И в Армии попадаются дураки. Перекладывать их вину на Армию? Хорошо, когда семья побольше, а уродов в ней поменьше или совсем нет. Но ведь такое бывает. Что поделаешь! Полных своих трех суток я не отсидел. 30 апреля за мной пришли по приказу командира батальона и увели прямо на вечер самодеятельности.
Я - один из актеров. Изображаю трагическую минуту ухода райкома в партизаны. Дверь в райком наискось забита доской (декорация) и я прикрепляю к ней плакатик "Все ушли на фронт" и прохожу через сцену за кулису. Иду - улы-баюсь. Кто-то в зале заржал: - Смотри, идет - смеется. Видно, артист я был хре-новатый .
- Не обойти и еще один вопрос. Об антисемитизме. В роте я был единственным евреем. А может единственным и в в батальоне, а может и в полку. Культурный уровень моих сотоварищей был самый разный, но "интеллигенции" было раз-два и обчелся. Все остальные были из рабочих и крестьянских семей. Были среди них и хулиганистые. С легкой руки такого хулиганистого меня стали звать -Абрам. Я - обиделся. Но - один в поле не воин. Необходимо было какое-то самоутешение. Я его нашел, понимая, что первоначальный толчок этому проявлению антисемитизма - в бескультурье и с этим в сложившихся условиях сделать что-либо невозможно. Я утешился тем, что во-первых, Абрам – созвучно Рэм, а во-вторых - Абрам - мой дядя (муж папиной родной сестры Ривы Абрам Кан-дель), воевал в гражданскую войну в бригаде Котовского, был начальником кон-ной разведки в 95-й Молдавской дивизии, неоднократно ранен (до войны он, приезжая к нам в Харьков, показывал мне шрамы от пулевого ранения предплечья и изрубленные шашкой пальцы в кавалерийских стычках, когда, защищаясь от сабельного удара, вскидывают над собой винтовку и сабля, скользя по ней, бьет по пальцам), написал воспоминания для "Истории гражданской войны" и отправил их в редакцию и такое «Абрамное» родство мне не в упрек и не в унижение. Однако, все же периодически меня это крепко допекало (есть лучшее украинское слово - дошкуляло) и как-то я написал домой письмо папе, в котором просил его, если возможно, приехать, требуется мужской разговор. Папа, разуме-ется, не приехал, а отношения все же постепенно сглаживались.
Выручало и мое командирское положение (командир отделения), чем я как-то самоутверждался, и проявление силы. Как-то в столовой за обедом Иван Широковский сказал что-то обидное в мой адрес. Я не сдержался и своей дере-вянной ложкой с силой стукнул его по лбу. Стукнуло, звякнуло внушительно. Иван стушевался, покраснел, на глазах появились слезы. Отделение захохотало. Видно и у меня был свирепый вид. На том инцидент был исчерпан. Был еще один инцидент. Я - дневальный по роте. Взвод мой на улице строится и собирается на занятия. Слышу: - Дневальный! На выход! Предполагаю подвох и пускаю этот крик мимо ушей и никуда не иду. Крик повторяется. Я не реагирую. И вдруг в землянку вбегает с рассерженным видом мой взводный - Александр Федорович Паздников. И строго по-командирски начинает мне выговаривать все мои вины. И тут я не сдержался, видно допекли меня перед тем, и расплакался. Сквозь слезы я сказал взводному, что я привык быть равным среди равных и допускаемое насмешничество и издевательство мне обидно и оскорбительно и невыносимо. Взводный был несколько озадачен и ошеломлен. - Но ведь ты (или вы - не пом-ню) спокойно воспринимал, когда тебя называли Абрамом и отзывался на это имя! - А что делать? - я стал успокаиваться, вытер слезы. Взводный что-то еще сказал успокоительное и ушел. Не знаю, говорил ли он что-нибудь со взводом. Но после этого мне не помнится инцидентов. Постепенно умер и "Абрам". Дру-зья называли меня Рэмом. Прошло 50 лет. И сейчас, вспоминая, должен сказать, что при всей обидности и оскорбительности, проявления антисемитизма в роте не имели злобного, идейного характера. Это было следствием недостаточного уровня культуры и воспитания.
- Колька Хохлов, разбитной, смешливый, был в какой-то откомандировке. Приходил в роту веселый, довольный. Рассказывал, как утешал одинокую моло-духу. - Упрешься ногами в спинку кровати и ...даешь! - Колькины глаза блестели. А мы слушали и думали: - Врет!? Не врет!? И... завидовали. Но физические нагрузки и скудное питание не заставляли, никак не заставляли нас мыслить в этом направлении. Вот поеСть-бы! Буква "С" не выпадала. Она была жирной, устойчивой. Думалось, что на фронте кормят лучше. В этом потом пришлось убе-диться. Но с горчинкой, со слезами.
- Не помню уж за что в начале августа меня снова "приговорили" - дали 5 суток гауптвахты. Но их отсидеть не пришлось. Числа 12-14 августа по тревоге нас сняли с занятий. И - всю дорогу бегом - мы прибежали в роту. К своей зем-лянке. И началось -все на рысях. На вещевой склад - за новым обмундированием, в баню. Помылись, переоделись. Причепурились. Дисциплина слегка, чуть-чуть захромала. Но только чуть-чуть. Поняли. Фронт. Потом нас уходящих 82 человека построили - маршевая рота. Я стоял в середине в голове колонны в первом или втором ряду. Командир роты Андреев назначил старшего - одного из курсантов. Пришел капитан - начальник эшелона (или какой-то другой начальник, но начальник, с ним мы ехали до фронта), осмотрел нас, назначенного старшего, Спросил: - Что, сержантов нет ? Еще раз глянул на колонну, на меня (лычки два-жды ефрейтора у меня аккуратно пришиты к погонам). Скомандовал:- Ефрейтор, выйдите из строя! Я вышел. Назначенному Андреевым старшему приказал стать в строй. Обратился ко мне: - Вы назначаетесь старшим по маршевой роте. Несете полную ответственность за ее прибытие в часть в полном составе. - Есть быть старшим маршевой роты. Старший лейтенант Андреев молчал. Уже не его власть. 16 августа 1943 года покинули Вишкильский военный лагерь.
Э Ш Е Л О Н
Как дошли до Котельнича, как сели в эшелон (товарняк 4-осных вагонов - 8 лошадей, 40 человек) ничего не осталось в памяти. Помню веселое солнечное утро, какое-то радостное, когда ближе полудню эшелон вкатился на станцию Буй. На этой станции добежал до почты, дал домой телеграмму:"Еду фронт нахожусь полпути чувствую себя прекрасно Рэм"Телеграмма у родителей не сохранилась.
До Москвы устраивались, приноравливались, утрясались. В Москве, по- моему, где-то у Павелецкого вокзала, встали. Строем повели нас в столовую. Большое цилиндрическое мерное ведро борща поста вили на стол на каждые 10 человек. Разлили по мискам. С удовольствием поели. Борщ был вкусный, жир-ный, с мясом. Борща было много. Порадовались: Вот как Москва встречает. Не то, что в своей роте.
Все же некоторые из ребят кинулись по переулкам менять нательное бе-лье (запасное) на еду и, наверное, на выпивку. Но обмен был скучный. Москвичи жили скудно. И поехали дальше. Проехали Елец. Стал соображать, вспоминать географию. Похоже, едем на Украину. Куда-то к Харькову.
Эшелон наш был большой, длинный. Вагонов много. На одной из стан-ций, как только остановились, масса солдат кинулась на привокзальный базар-чик, и в одночасье все похватали и разбежались. Бабы, торговавшие съестным, закричали, завизжали, запричитали. Базарчик опустел. Когда мы из своего вагона вышли, все было пусто и только гул, отголосок базарного шума и скандала, по-степенно затихал и удалялся от станции. Когда я, высыпав в котелок концентрат и залив водой, подошел к паровозу попросить поставить в топку на несколько минут, молодая женщина (машинист? ,помощник машиниста?) выглянула в окошко и отказала мне в просьбе: Вон вы какие защитнички! Грабители! За что баб обидели?
Мне сказать было нечего. Сказать, что я не участвовал было как-то не по душе. Ну, не участвовал. Но я ведь из этого же эшелона. Я наклонил голову, понурился и повернулся уходить, уже соображая, где же сварить жратву. Тогда женщина, выставив из кабины какой-то крюк, окликнула меня: Давай, сварю. Через пяток минут я уходил со сваренной кашей.
В своем вагоне на этой ли станции или на другой я обнаружил, что од-ного бойца у меня не хватает. Исчез. Делать нечего. Пошел командирскую теп-лушку. Нашел капитана, начальника эшелона. Доложил. Он выругался, не пове-рил, пошел со мной в наш вагон. Пропажа, исчезновение бойца подтвердились. Тогда капитан повернулся ко мне и громко, все обернулись на голос, сказал: Ес-ли на следующей станции солдата не будет, я тебя расстреляю! Заявление я при-нял на полном серьезе. Я не ощутил страха. Только какую-то глухую покорность судьбе. Я начальник? Я начальник. Значит, должен нести ответственность. Эше-лон тронулся. Капитан был с нами. Далеко в чистом поле он сказал: Видели, как ролики на столбах сшибают? Вынул из кобуры пистолет, по-моему, токаревский или, может быть, Браунинг N2 и, прислонясь к перекладине в дверях вагона начал стрелять. Мы завороженно смотрели. Ни одного промаха. А ведь эшелон трясло и скорость километров 50 в час. На порушенных войной с оборванными проводами наклонившихся и прямостоящих столбах метрах в 50 от нас белели ролики. Капитан вскидывал руку, чуть выжидал и стрелял. Прислонившиеся к серым столбам на фоне синего неба ролики беззвучно рассыпались. Ролика три или четыре капитан сшиб и спрятал пистолет в кобуру. На следующей остановке он ушел в свой вагон. А еще на следующей остановке появился наш пропавший солдатик. Он сказал, что отстал и догонял эшелон на попутной машине. Я пове-рил и успокоился. Теперь меня не расстреляют. Без малого 40 лет я верил, что он отстал и догонял нас на по путной машине. А в 80-х засомневался. Какие маши-ны в голой степи? Наверное, нашел земляков или дружков в другом вагоне и гос-тил у них. А нагостевавшись, возвратился. И 40 лет спустя ругнулся в его адрес: Чертушка! Мог ведь предупредить, сказать в каком вагоне будет. А то ведь под-вел под угрозу расстрела.
Ночью в Старом Осколе попали под бомбежку. Немцы бомбили стан-цию, город, досталось и нам. Сидели в вагонах притихшие и любопытные, высо-вывали тонкие шеи из широких воротников гимнастерок и ворочали головами в разные стороны. Потом машинист вывез наш эшелон из-под бомбежки и рванул на юг.
Купянск проехали ночью. Его проспал. По названиям станций понял, что Харьков рядом. Родной город. Проснулся утром. Кругом степь. Ребята расска-зывают, в Купянске снова бомбили. Пришлось выскакивать из вагонов. Разбе-гаться. Я обиделся: Что ж меня не разбудили? А когда будить? Поспевай выска-кивать из вагона! Так я, оставшись один в вагоне, проспал бомбежку в Купянске. А ребята рассказали, что из нашего эшелона двоих на перроне перед вокзалом убило. До фронта не доехали.
На одном из перегонов встали.
Я стоял у перекладины в дверном проеме. Был какой-то неопределен-ный час: не то поздний вечер, не то близость рассвета. Где-то и высоко и далеко темно-серое небо, за которым выше угадывался свет. Слева темнел лесок, а прямо от состава и сколько видит глаз - степь, чуть прижухлый бурьян. К нашему ваго-ну подошел молодой ладненький лейтенант, темноволосый в рассветных сумер-ках. Заговорили. О чем? Не помню. Помню картину: я у перекладины дверного проема один (остальные спали) и внизу в темно-зеленой форме лейтенант. Пом-ню ощущение: не мы первые в этой степи одинокие солдат и офицер, которым здесь воевать, погибнуть или остаться вживе. И до нас здесь гибли и оставались живыми и после нас здесь будут противоборствовать. Какое-то тяжелое властное ощущение вечности, неизбывности мужской обязанности защищать, какая-то обреченность на защищение. И ощущение вечности, бесконечности тяжелой, вяз-кой, не имеющей начал и окончаний. Очень остро все это прочувствовалось позднее, лет 20- 25 спустя, когда вспомнилось. А тогда только разговор. Короткий разговор, который не мог не быть. И весомость, и многозначность его, понятая тоже много позднее.
Далеко вы? (Останьтесь живыми, не погибните). На фронт. Наверное, скоро будем у места (И ты не погибни. Ты, ведь, так нужен земле своей. Как она без тебя?). И мы тоже скоро. Здесь только ночевка... И за плечами лейтенанта, прикрытая всей его стройной, чуть поникшей крепкой фигурой, темно-свинцовая, с проблесками дальнего яркого света, - вечность. И сейчас вспомнились потрясающие строки Давида Самойлова: "Сороковые, роковые... А мы та-кие молодые..."
Едем дальше. Ребята раздобыли железный лист, и внутри вагона, на листе меж противоположных дверных проемов, развели костер и варят еду.
Где-то в середине дня эшелон остановился. Станция Радькiвськi пiски (Радьковские пески). Выгружайсь!
Ф Р О Н Т
Каждая маршевая рота пошла своим направлением. Где-то пересекались. Где-то шли параллельно. По дорогам и полями. По дороге встретился Иван Кучменев из нашей роты в Вишкиле. Он одиноко сидел на бугорке привал. Грустный. Тихий. Незадолго перед тем он попался стибрил пайку хлеба. Бить его не стали. Перевели в другую маршевую роту. Он остался один, без своих земляков ребят-коми, среди незнакомых. В каком-то смысле - один. Я кивнул ему, поздо-ровался. Он кивнул в ответ. Мы ушли дальше.
Долго ли, коротко ли шли мы колонной в несколько маршевых рот по долам и пригоркам от Радьковских песков через Лозовую (село, не город), но к ночи подходили к Красному Лиману. Где-то по дороге наша (моя) маршевая рота оказалась одна и шла по песчаной дороге и вокруг земля была песчаной, покрытой чахлыми травинками. Я шел впереди, как командир маршевой роты. Попадались валявшиеся на дороге немецкие листовки. Их подымали, читали, выбрасывали, скомкав или разорвав. Я тоже поднял одну. Чувствовал себя обязанным как-то отреагировать на нее перед ротой, развенчивая немцев и содержание листовки. На поднятой мною листовке был изображен карикатурный давно небритый кузнец с типичным горбатым носом, не оставлявшим сомнения в том, что изображенный еврей. Он поднял молоток над наковальней. То есть, что-то он там ко-вал. Но подпись говорила о том, что вот вы воюете, а он ошивается в тылу. Что-то в этом роде. Вслух я что-то сказал о лживости немецкой пропаганды, порвал и выбросил клочки листовки.
Дальнейший путь по тяжелой песчаной дороге был молчаливым. Посапывали, выгребаясь из песка. Вокруг солнце, синее небо. Ни птицы, ни самолета, никакого либо движения по дороге или по окружавшим нас полям. Где-то мы снова слились с маршевой колонной. Шли недалеко от головы колонны. Уже но-чью, на окраине Красного Лимана нас пробомбил какой-то немецкий самолетик, похоже разведчик, сбросив две бомбы. Они рванули где-то позади нас, в хвосте колонны. Вся колонна встрепенулась и рванула с дороги вправо через какой-то заборчик, плетень и утихомирилась в зарослях кукурузы. У меня, думаю и у дру-гих солдатиков нашей маршевой роты не было никакого желания убегать с дороги. Так бы мы и шли. Рванувшие бомбы нас не тронули. Но кто-то из длинной колонны рванул первым. И панический эффект домино рванули все. Благо не-далеко. Метров 50-100 от дороги, не больше. Утром проснулись. Тихо. Светло. Зелено. Тепло. В начале 1970-х, пользуясь тем, что испытания наших двигателей проводились поблизости, я в выходные дни проехал на электричке в Красный Лиман, Изюм. Искал ту окраину Красного Лимана, то место, где был под Изюмом первый бой, но не нашел.
- Ничего не зная, без команд, солдаты знают куда топать. Собрались. Нас построили. Пришел командир дивизии (помнится, нам представили его, как ко-мандира дивизии) генерал-майор Лебеденко. Выступил перед нами с краткой ре-чью. Что он надеется, что мы станем хорошими солдатами, и что мы вместе со всеми
будем воевать и наступать в правильном направлении. Он, подняв обе ру-ки, взмахнул ими сверху вниз, показывая правильное направление. Потом, вновь подняв обе руки, повернулся на 180 градусов и снова взмахнув ими сверху вниз, сказал:
- А кто будет наступать в другую сторону... Я не помню, как он закончил эту свою фразу. Но смысл был предельно ясен - отступать, бежать с поля боя - нельзя. Это -наказуемо. Мы молчали. Мы были согласны.
Генерал был крупным, высоким, объемистым. Мне он понравился. Можно было бы, чтоб окружность тела на уровне живота была б чуток поменьше. Но все равно понравился.
Потом нас, нашу маршевую роту, построили отдельно в одну шеренгу. Командиры выбирали себе пополнение. Я попал во 2-й Краснознаменный стрел-ковый полк, во 2-й батальон в пулеметную роту. Было 26 августа 1943 года.
- В нашей пулеметной роте был 41 человек и 4 станковых пулемета "Максим". Пулеметы были новые, но по сравнению с теми, изготовленными в 1904 - 1905 годах, на которых нас обучали в полковой школе в запасном полку, сделаны грубее, топорнее. Прицелы литые чугунные, без подрегулировок. Что-то еще было упрощенное, но уже забылось.
4 пулемета - 4 взвода. Моим взводом командовал сержант - крепкий па-рень выше меня ростом, неторопливый, спокойный. Офицеров было два - два лейтенанта. Один высокий, мосластый, темно-русый, другой - ростом поменьше, белокурый (седой), немного напоминающий актера Стриженова в фильме "Оп-тимистическая трагедия" (если смотреть из дня сегодняшнего). Меня назначили помощником командира взвода к моему сержанту. Соответственно я - 1-й номер и пулемет мой.
Сейчас, вспоминая, думаю сержант командир взвода в глубине души хра-нил некую обеспокоенность, тревогу - все ли так, как надо, все ли хорошо. Но внешне он был спокоен, немногословен. Пару - тройку дней мы занимались ча-са по два шагистикой, потом один день стрельбой из пулемета. Где-то в поле по-ставили фанерный щит размером, как мне кажется из сегодняшнего далека, 30х50 см. Расстояние от пулемета до щита было метров 100, но не более, скорее менее. Из ленты вынули каждый 11-й патрон и по очереди мы стреляли. Спокойно наводили и нажимали на гашетку. Я гордился - из 10 пуль 9 были в фанерном щите. Впрочем, может быть тот, кто проверял результат и кричал его нам, чего-нибудь напутал. Но все же недаром я в запасном полку был награжден знаком "Отличный пулеметчик", правда в связи со спешным выездом на фронт, мне его не вручили.
На другой день там же в поле, ну может в другом более живописном месте, лейтенант показывал нам, как бросать боевые гранаты. Он стоял на шаг впереди нас, мы сгрудились позади. Он снял с гранаты РГ-42 рубашку (рифленый стальной стакан с насечками) и, рассказывая, бросил гранату. Она взорвалась метров за 20 - 25 от нас. Мы поприседали. Самим кинуть гранату не пришлось.
Потом мы ушли в лес. Так коротали время. Иногда лежавший на траве большой и медвежеватый лейтенант, реагируя на пролетавшие самолеты, лениво кричал: -Воздух! - и мы быстренько ложились под кустики и деревья. Сам лейте-нант не шевелился.
Из-под кустиков мы глазели на чистое синее небо, на котором ничего не видели, и по команде лейтенанта "Отбой" выходили на чистое небо, грудясь невдалеке от лейтенанта, садились, а кто и стоял, и закуривали.
30 августа мы тронулись в сторону передовой. Шли полем и лесом тяже-лой песчаной дорогой. Лесом идти было легче, но в лесу тяжело и приторно пахло. Солдаты говорили, что это запах разлагающихся не убранных трупов.
Пришли к какому-то широкому пологому оврагу, скорее бай-раку (так по-украински). Рота наша, пока безоружная, сидела на краю оврага и смотрела в сторону передовой. Гул стрельбы доходил до нас. До передовой было с кило-метр, может быть 2 км. Там рвались снаряды и вдоль фронта высоко в небо вздымалась земля и не успевала опадать. Новые порции вздыбленной снарядами зем-ли вновь подымались кверху на большой, может быть метров 500, длине вдоль фронта. Эта вздыбленная и не успевавшая опадать земля виделась сплошной черной стеной, на которой всплескивались темно-оранжевые фонтаны пламени.
Это длилось почти весь день. Может быть длилось час или два, но нам ка-залось, что это весь день. И с каким-то непонятным ощущением (не страх, может быть какое-то легкое оцепенение, какая-то заторможенность) думалось, что через эту сплошную плотную стену земли и огня надо будет пройти.
Не помню точно, 31 августа в ночь на 1 сентября или в ночь с 1 на 2 сен-тября рота пошла к передовой. На рысях пробежали по деревенской улице к перекрестку (настолько тихой и пустынной деревне, что она совершенно не помнится), на котором лежали два вскрытых ящика с гранатами РГ-42 и Ф-1. Каждый брал по одной гранате каждой модели и запалы и бежал дальше по улице, стекавшей куда-то вниз.
Потом помнится уже ночь. В темноте сколько-то прошли, спустились в глубокий овраг. На дне его - палатки для раненых, стопы ящиков с боеприпасами и прочим. По склону оврага поднялись чуть больше, чем до половины склона. Там на небольшой горизонтальной площадке расположился наш взвод с одним пулеметом и двумя или тремя коробками с пулеметными лентами. Пулемет был моим оружием. Остальные были безоружны.
- Возьмете оружие у убитых на передовой - не помню, кто из командиров сказал нам. Ребята, лежавшие на площадке, чем-то накрылись. Я и еще двое или трое стояли. Сеял мелкий редкий не частый дождик. Иван Широковский сказал, скорее недовольно проворчал: - Вот привезли нас - пушечное мясо. Сегодня всех и расхлобыстают. Петя Калюта промолчал. Кто-то невидный в темноте негромко поддержал Ивана. Я молчал. Было чувство, какая-то спокойная уверенность, что провоюю до конца войны и даже не царапнет.
На самой грани между темнотой и просветлением прозвучала негромкая команда: -Вперед! Я ухватился за хобот пулемета и потащил его за собой вслед за сержантом. Остальные за нами. Выход из оврага был особенно крут и у меня не хватало сил своими 50 кг веса (перед армией весил 58 кг) втащить 70 пулемет-ных килограмм.
Я буксовал, рвался вверх, пулемет держал и даже норовил потащить вниз. Я окликнул сержанта по имени, попросил помочь. Он в три быстрых шага воз-вратился ко мне, ухватился за хобот пулемета и вдвоем мы легко вырвали его из крутизны оврага на плоское с небольшим подъемом поле и побежали по нему вперед к окопам. Сержант убежал вперед, я тащил пулемет. В это время уже хорошо развиднялось, трассы пуль наших и немецких почти перестали быть видны, но грохот был отчаянный. Вокруг лежали убитые. Мы пригибаясь бежали вперед. И сержант звал за собой вперед. Вдруг я почувствовал удар по щиколотке, присел и крикнул сержанту: - Я ранен.
Сержант перехватил пулемет и побежал дальше вперед. Я сел на землю и стал разматывать обмотку. Чуть раньше я писал об этом. Смотал пробитую об-мотку, снял прорванный у щиколотки ботинок, поглядел на ногу - всего чуть кровившая царапина - я быстро обулся, намотал обмотку и побежал к своему пулемету. Куда его утащил сержант я видел. Пробежал в разрывы спиралей Бруно и еще сколько-то вперед и плюхнулся в окоп. Потом ко мне прибежал один из наших - смуглый, худенький, верткий. Не помню, как его звали. Я сказал ему: - Будешь вторым номером.
Мы поправили, установили пулемет, лопатками подрыли место под ним, подравняли, немного очистили и углубили окоп, и поглядели по сторонам - где что. Метров 100 впереди и чуть правее стояли две (или три? -забылось уже) под-битые тридцатьчетверки по фронту метрах в 50 друг от друга. Под ними могут быть немцы - подумалось мне. Позади нас слева и справа - окопы. Большинство - одиночные. Траншеи не было. Метрах в 50 позади один большой окоп. Мимо не-го я пробегал. Там было несколько офицеров.
Мы со своим пулеметом выкатились на самый перед. Впереди только голое поле, а за ним где-то впереди немцы. Немцев нам видно не было. Может они были за вершиной холма, на другом его скате.
- Слушай, давай стрелять, а то убьют, а мы ни разу и не выстрелим - сказал я напарнику. Я заправил ленту в приемник пулемета, продернул два раза. Поста-вил прицел на 400 метров. По высоте прицелился так, чтобы пули стригли вер-шину холма. И начал стрелять короткими очередями, неторопливо разворачивая ствол слева направо по фронту. А сзади нас уже был кромешный ад. Рвались ми-ны и снаряды. В воздухе слышался их шелест. Виденная накануне стена земли и огня была теперь не где-то впереди за километр-два, а сзади нас метрах в 50-100.
По щиту стукали пули. При стуке я слегка дергался, опасаясь, что пуля может влететь в смотровую щель, на секунду отпускал гашетку. Потом нажимал снова, стреляя короткими очередями. Стриг вершинку холма. Наверное, все же задел кого-то, или мешал мой огонь кому-то. Черные кустики минометных разрывов стали виднее, поближе. Потом рванула мина сбоку от нас, а потом я по-чувствовал сильный удар воздуха в грудь. И визг над собою. Это рванула мина прямо перед нашим окопом. По ощущению - в 1-2 метрах перед стволом пулемета. Взрывная волна ударила в грудь, а осколки прошли чуть выше и не задели.
- Похоже засекли пулемет - я обратился к напарнику и мы, подхватив пулемет с двух сторон, опустили его в окоп. Огляделись. Где-то далеко сзади и справа от нас с бугра били не то полковые минометы, не то пушки. Мы еще не научились различать. Видели только сильный выплеск огня из стволов и слышался гром. Самих стволов, впрочем, не видели. Догадывались.
Послышались отчаянные крики:
- Подымайсь! В атаку!
Мы с напарником вновь подняли пулемет, поправили ленту, и я выпустил короткую очередь в ожидании начала атаки. Повернувшись вправо, я увидел, как один, а за ним следом и другой офицеры, подымались в полный рост, командуя атаку и зовя за собой, но сраженные пулями упали. Сначала первый, а затем и сменивший его второй. Но никто не поднимался.
Пехота была придавлена огнем немцев. К нашему правому боковому брустверу подбежал такой же, как и мы, молодой солдатик, пытался что-то сказать и только молотил губами. Целехонькие в паху брюки чуть пониже мотни и ближе к правой ноге вдруг оказались разорванными.
-Ложись! Ложись! - это ему закричал напарник.
Счастливый - подумалось мне. Это ж пуля или осколок рванули брюки, а тело не задело.
-Ложись! -крикнул ему и я. А пулевой рой густо гудел. Солдатик сломался в поя-се и быстро лег, но не рядом с окопом или чуть позади, а прямо на боковой бруствер. Напарник стал его ругать за неумелое поведение и посоветовал найти пустой окоп и схорониться в нем. Солдатик, отталкиваясь руками и загребая но-гами пополз назад, сполз с бруствера и пополз в сторону.
Понемногу стало затихать. Мы сидели в окопе. Вдруг по боковому брустверу что-то стало ударять. Сыпался песок. Я осторожно выглянул. Метрах в трех-четырех из окопа солдат кидал в нас камушки, привлекая наше внимание. Когда я приподнял голову настолько, что глаза поднялись над бруствером, я увидел мо-лодого парня солдата (впрочем, других не было). Он приподнял голову повыше, так, чтобы я мог видеть его губы, и шепотом (а может мне уши заложило) спро-сил:
- Закурить есть?
- Есть. Ползи, дадим.
- Сверни и в спичечном коробке кинь. А? - он бросил в нас коробком.
- Ладно. - Я свернул самокрутку, аккуратно положил в коробок, выбросив из не-го лишние камушки, положенные в него для тяжести, чтоб долетел до нас, закрыл и перебросил ему.
Он закурил и крикнул спасибо.
Я огляделся. Все вроде притихло. Какая-то загнанная тишина стояла и остро при-пахивало в воздухе тревожным ожиданием беды. Огонь чуть уменьшился. Впе-чатление - прошло с полчаса - час, а в самом деле уже перевалило за середину дня, было уже далеко не утро и кончилась пулеметная лента в коробке.
Надо было перезаряжать пулемет.
- Давай, поедим - сказал напарник.
Мы залезли в сидора (вещевые мешки), достали сухари. Стали жевать. Поели. Потом поочередно лопаткой подчистили окоп, немного его углубили. Почув-ствовалась тяжесть в животе. Назревала необходимость справить, как говорится, большую нужду.
С иронией от дня сегодняшнего, 50-лет-спустяшного, замечу, что туалетов на поле боя не было. Никаких. Ни скворешников, ни других. Просто так, под огнем, не посидишь, сшибут, как горного орла на вершине Кавказа ("Как горный орел на вершине Кавказа сидел он на самом краю унитаза..." - есть такая современная пе-сенка). Наложить в штаны - отпадало. Это означало бы, что в бою струсили и со страху в штаны наложили. Выход надо было искать.
- Слушай, надо бы посрать.
- Ну не в окопе же.
- Дак, ведь не вылезешь, не посидишь под огнем.
- Давай в каску. Вон меж окопов валяется каска. Напарник змеей выскользнул из окопа. И через мгновение вернулся с брошенной или потерянной каской. Присели по очереди над каской. Кислый пороховой запах от взрывающихся сна-рядов и мин, от выстреленных патронов заполонил поле и перебивал все другие запахи. Затем вышвырнули каску из окопа подальше. Сколько читал книг о войне, нигде не встретил описания, как решалась эта проблема непосредственно на передовой, где только окопы, оружие, непрерывная стрельба. Видать терпели мужики до ночи или до выхода из боя.
Снова подчистили и углубили окоп, выбрасываемым песком нарастили бруст-вер. При углублении окопа вырыли гранату Ф-1 (лимонку), снаряженную запалом и готовую к бою. Осталась от прежнего владельца окопа. Приобщили к своему арсеналу.
Обеденная, что ли, тишина стояла над полем боя.
- Слушай - сказал я напарнику - что-то к нам никто не приходит. Надо поискать своих.
- Давай, - ответил напарник. Я вылез из окопа и по-пластунски посунул-ся назад, прополз в разрывы спирали Бруно и оказался почти в центре нашей по-зиции. Огромный окоп, а скорее большая прямоугольная яма, в которой поутру, когда мы выкатывались вперед, были командиры, была пуста. В ней ни одного человека. Но все вокруг нее, да и в ней было с каким-то масляным блеском, будто чем-то полили.
- Кровь- подумал я. Всех убило. И вокруг очень много неподвижных тел - убитые наши солдаты. Черная плодородная украинская земля была суховата, а местами влажной, там, где остались неглубокие воронки - следы взрывов мин.
А они были частыми. Не найдя никого, кто бы дал мне какие-либо дальнейшие указания, в поисках я прополз вправо и наткнулся на Ивана Широковского. Он лежал на левом боку. Губы его были совершенно синие и от этого казалось, что и вся верхняя губа до носа тоже была блекло-синей. А лицо было спокойное, глаза закрыты. Тронул его за плечо. Качнул. Он не качнулся. Был тяжел, словно ка-менный. Отползая от него, я через 3 - 4метра наткнулся на Петю Калюту. Вытя-нувшись в свой полный большой рост, он прислонился левой щекой к земле и левая рука была вытянута вперед. Так иногда спят мальчишки. Оружия при нем, как и у Ивана Широковского, не было. Или так и были без оружия, как выкаты-вались на передовую без него, или у них кто-то уже оружие забрал. Последнее было сомнительно. Так и провоевали без оружия свои несколько часов войны. Я пополз назад к своему окопу, к своему пулемету, оползая убитых.
По дороге проползал мимо раненого армянина или грузина по обличью. Он был ранен очень тяжело. Бок и грудь у него были разворочены. Мне показалось, что в разрыве были видны легкие и все было в крови и земле. Он увидел меня и сла-быми движениями рук попросил:
- Пристрели меня...
Я - не мог. Я быстро отполз от него. А когда остановился в своем движении, увидел: невдалеке вдруг поднялся в полный рост голый до пояса солдат, по бело-му-белому телу текла от плеча вниз такая ярко-алая кровь, что нестерпимо было смотреть на это сочетание белого и красного. Ему, похоже, было так больно, что уже не было страшно идти под огнем в полный рост. Правую руку он положил на своего спутника, который поддерживал его и вел назад вниз к оврагу, где - сани-тары. Шли они не торопясь, медленно. Стрельбы не было слышно. Она была. Но отчего-то ее не было слышно. И постепенно они спустились вниз и скрылись в овраге.
Я вернулся в свой окоп. Наверное оттого, что мы были в самом переди, мы не видели тех ужасов, которые происходили в 30-50 метрах позади нас, когда снаряды и мины, разрываясь, поднимали в воздух стену земли и огня, какую мы виде-ли накануне выхода на передовую, и значит здесь кромсалась не только земля, а и люди, о чем тогда, накануне мы как-то не подумали, или если и подумали, то не сакцентировали эту мысль для себя, не подумали так осязаемо и ярко и страшно, как теперь увидели и ощутили на себе. Я спустился в окоп.
- Нигде никого наших нет. Широковский и Калюта убиты. И земли не видать. Сплошь убитые. Вот подобрал планшетку и ложку.
-У алюминиевой ложки черенок на середине был склепан. Видно ложка слома-лась и ее отремонтировали.
Напарник промолчал. Мы молча сидели в окопе.
Потом вновь подняли пулемет, установили, заправили новую лен-ту и, чуть при-подняв головы над бруствером, оглядывали поле перед нами - слегка подымав-шееся в сторону немцев к вершине.
Справа, по-прежнему, стояли три глухонемые тридцатьчетверки на расстоянии 30-40 метров друг от друга по фронту. Назад не смотрели. Позади было страшнее. Теперь стрельба была ленивее. Изредка слышался шорох, шелест пролетавшего над нами снаряда и где-то недалеко позади раздавался взрыв. С каким-то при-свистом пролетали мины, где-то недалеко шмякались о землю и взрывались. Пролетавшие над нами осколки издавали звук, схожий с звуком гитарной стру-ны, когда ее, натянув, отпускают и она долго "брыныть" (сходу не вспомню рус-ское слово, адекватное этому украинскому), пока звук не затухает. Изредка слы-шался какой-то железный визг немецкого шестиствольного миномета. Все эти познания о звуках приобрелись здесь же, в ходе боя из возгласов солдат, нахо-дившихся в близь расположенных к нам окопах. Приближался вечер. Изредка проносились трассирующие пули. При пулеметной очереди подлиннее трасса напоминала длинную пунктирную линию, которая чем ближе к нам как живая наклонялась к земле, неторопливо колыхалась чуть вправо, чуть влево, словно что-то вынюхивала, выискивала и чуть дальше пропадала. А рядом возникали новые трассы, новые пунктиры.
Уже совсем в сумерках далеко влево от нас вдруг затарахтел пулемет, зеленые огоньки, вытянувшись в линию, метнулись в сторону немцев. И сразу же разда-лись крики:
- Прекратить стрельбу! Прекратить стрельбу!
И что-то еще кричали. И смысл криков был в том, что, открывая огонь, мы про-воцируем ответ от немцев, а этого сейчас не надо.
Чуть позже со стороны немцев послышался рокот моторов и где-то крикнули
-Танки! Танки! Окружают!
Но потом все смолкло, и тишина и темень нарушались выстрелами осветитель-ных ракет, выпускаемых немцами. Мы с напарником уже устали и голодные бы-ли. Все надеялись, что к ночи принесут поесть. Но никто не приходил. И ничего не приносили. И ничего не оставалось, как лечь спать. Мы вновь опустили пу-лемет в окоп, аккуратненько расположились с боков пулемета лицами к нему, так что он был между нами, как младенчик между родителями. Чем-то прикрылись. Кажется.
Не помню - чем. Шинели ведь перед боем оставили на исходных. Проснулись на рассвете. Так часов в 6-7 утра. Уже проглядывало солнце. Теперь напарник мой метнулся в тыл на 50 - 60 метров, чего-нибудь разузнать. Больше суток ничего мы не знал и о своих. Никакой информации. Никаких команд. Я нетерпеливо ждал. Мне казалось, что он очень долго ходит. Наконец он пришел. - Роту вывели из боя. В тыл. Так говорят.
Мы почувствовали себя брошенными.
Что же делать? Остаться? Пристать к другой части? Мы были в сомнении. При-ставать к другой части не хотелось. Сомневались, а правду ли говорят, что роту вывели из боя.
Подняли пулемет на бруствер. Зарядили. Приготовили к бою.
- Ну, что? Пойдем искать своих?
- Пойдем. Бери пулемет.
И тут мы заспорили. Уходим - и значит пулемет надо забирать с собою. Он - наш. Нашей роты. А с другой стороны уносить с поля боя исправное оружие - имеем ли право? Наверное, перспектива тащить тяжелый пулемет и, натыкаться на вопрос
- Куда тащишь? - и без командиров не мочь ответить, перевесила.
Мы оба с сожалением посмотрели на пулемет, проползли до спиралей Бруно, по-том побежал, низко пригнувшись, и, наконец, встали и пошли в полный рост, пе-ресекая передовую, в тыл. Прошли мимо огромной прямоугольной ямы, бывшей еще сутки назад командирским окопом. Стали спускаться в овраг мимо разбитых каких-то ящиков, мимо палаток с ранеными. Прошли немного по оврагу и поднялись по склону вверх.
Нас никто не остановил, никто ни о чем не спрашивал. Шли неубранным куку-рузным полем. Молчали. Все-таки беспокойно было, что идем в тыл без команды, поверив, что роту вывели из боя. Я выломал початок кукурузы, очистил и прямо сырым стал его есть. Было непривычно прохладно во рту, чуть сладко. Голод унять можно. Тогда я выломал еще пару початков. Напарник поглядел на меня удивленно. У них кукуруза не росла. Но голод - не тетка.
Он тоже выломал и очистил початок. И тоже стал есть. В желудке потяжелело. Вроде как заморили червячка. Прошли поле, перешли более мелкий овраг, вновь поднялись и, еще немного пройдя, увидели своих ребят. На душе полегчало. Значит верно, что роту вывели из боя. И не укор нам, что пошли искать своих.
- Закончился первый бой. Было 2 сентября 1943 года.
На рассвете 1 сентября в роте было 41 человек и 4 "Максима". Сейчас нас оста-лось 11 человек и ни одного пулемета. Старшина, отметив в каких-то своих бу-мажках наш приход и доклад, что пулемет исправный оставлен на передовой, сказал о потерях:
- 5 убитых, 25 раненых.
И пошел командовать завтраком.
Еды привезли на всех. На 41 человека. Делили на 11. Наложили каждому чуть не полный котелок перловой каши, насыпал и грамм по 200 сахару. Сколько-то дали, не помню, хлеба ли, сухарей ли.
Я отошел в сторонку, присел на что-то (бугорок ли, пенек ли, камень ли) и по-думал:
- Высыплю сахар в кашу, сделаю, как мама когда-то делала вкусную сладкую кашу.
Думал и делал. Чуть посасывало в животе. Светило и уже пригревало солнце, небо было синее-синее. Было тихо. Кончив перемешивать, я зачерпнул ложкой кашу и сунул в рот. Каша была не сладкой. Каша была горькой. Так стало вдруг больно, что не получилась каша сладкой, как мамина. Я заплакал. Молча. Слезы обильно стекали по щекам в котелок, а я черпал и ел горькую невкусную перловую кашу.
Совсем не как мамина.
Но, наверное, дело было совсем не в каше. Наверное - это разрядка, срыв после нервного напряжения первого боя, хотя в ходе боя не чувствовалось явно такое напряжение.
5 убитых. 25 раненых. Они были без оружия. Может быть, кто-то и подобрал оружие. Но 11 вышедших были без оружия. Нет, у двух или трех были трехлинейки. И я пожалел, что оставил на передовой свой пулемет. Нам, одиннадцати, повезло. Мы - живые. Я доел кашу, утер слезы, подошел к грудившимся в кучу своим товарищам. Негромко переговаривались, что и как было. Кто кого видел.
Первый бой кончился. Жизнь продолжалась.
- Тридцать семь лет спустя я написал стихотворение об этом первом бое:
А было мне 17 лет и все в новину.
Я вещьмешок и пулемет взвалил на спину.
И в первом не было бою ни капли страха.
И романтизм во весь свой рост вставал из праха.
Но полегло друзей-ребят в атаке с хода
В тот первый день календаря в ночь на второе сентября
Две трети роты.
А во втором в поклоне пням спина немела.
Я был в бою второго дня самым несмелым.
Но постепенно привыкал. К восьмому бою
Я наконец-то снова стал самим собою.
Пришло, как пониманье гроз, преодоленье страха
И романтизм во весь свой рост вновь встал из праха.
И я вошел в военный труд. Умойсь, пехота,
На просвинцованном ветру кровью и потом.
Но был на месте генштабист. Совсем без шуток
Ругнувшись с горя "Мать твою..."
Он подсчитал - солдат в бою
Лишь восемь суток.
Он должность исполнял свою и знал заранее,
Что буду я в восьмом бою убит иль ранен.
И вот восьмой, последний бой. И в узел нервы.
И шли, и шли к передовой резервы.
И в ту же ночь на высоты обратном скате
Меня, забрав мой пулемет, сменил приятель.
Ему идти в свой первый бой, что зол и жуток,
А мне успеть вернуться в строй за восемь суток.
Я кровь, что падала на след прикрыл ботинком.
Был так прекрасен белый свет,
Мне было 18 лет,
А смерть - в новинку.
- Трое суток мы шли по дорогам вдоль фронта, переходя от Изюма от села Каменка, в районе которого был первый бой, к Краматорску. Ночью шли почти вплотную к впереди идущим. Иногда вдруг натыкались на идущего впереди и останавливались. Потом от толчка заднего вновь шагали. Мы спали на ходу. Глаза были открыты, но ничего не видели, вернее видели только то, что требова-лось, чтобы не сбиться с пути, не выпасть из колонны. Ко всему остальному со-знание было глухо. Сознание отключилось. Спали. На мгновение просыпались, определялись в своем положении в пространстве и снова засыпали. Только раз проснулся осознанно - кто-то закурил и комбат, единственный на лошади, зло за-кричал:
- Кто курит? Прекратить! - И лошадь его вертелась меж нас, толкая кру-пом близь стоящих. Прошли птицесовхоз "Новый мир".
Где-то рядом была вода (пруды), было чуть посвежей. Оглядывались по сторонам и снова шли.
Утром подошли к Яме. С недосыпу я не сразу понял, что это название города. И было очень странно, что у города такое унижающее название. Подо-шли к какой-то канаве, через которую был переброшен мостик. Рядом с мостиком на другой стороне канавы лежала груда мин. Поняли - мины извлечены, мины противопехотные и противотанковые. Справа от мостка почти вплотную к нему в совсем неглубокой канаве (зачем через такую мостик?) и лежал голый мертвый мужик. Бросилось в глаза – светло-каштановые волосы, белое даже не пожелтев-шее тело, такая же волосня в паху. И удивился - чем мочиться у него не было. То есть было, но настолько маленькое, что затерялось в волосне и почти не виделось.
Канаву перешли не по мостику, а слева сбоку от него. И пошли дальше.
- Рота наша пополнилась. В какой-то по пути деревне получили два пулемета. Добавилось трое узбеков, один таджик и двое наших - Юрка Гагарин (в далеком будущем тезка и однофамилец всеми любимого первого космонавта) и Мананков. Юрка Гагарин был один среди нас награжден медалью "За отвагу". У него был автомат ППШ. Мананков был при мне как бы вторым номером. Узбеки казались мне очень старыми, высушенными с морщинистыми шеями. Таджик Алим Керимов был молодой, очень крупный, высокорослый.
Нам опять пришлось делать переход. Дороги по Донбассу -сплошь пе-сок. Идти трудно. Свои сидора и скатки мы сложили на пулемет и поочередно попарно тащили груженый пулемет. Когда Керимов не тащил пулемет, он шел впереди и пел, и приплясывал. Нам всем становилось чуть легче топать от его самодеятельности. Выражаясь штампами и пафосно, он вдохновлял нас. Все уже были при оружии - у меня пулемет, у остальных у кого автомат, у кого трехлинейка, больше трехлинеек.
- Память не держит уже спустя 50 лет последовательности событий. Возникают лишь эпизоды.
- Идем в наступление. Мы, пулеметчики, в цепи со стрелковой ротой. Вдвоем тащим пулемет за хобот. Стрелки идут цепью, друг от друга достаточно далеко – то, что называется редкой цепью. Немцы кидают мины. Они ложатся то ближе к цепи, то дальше, то левее, то правее. И лишь в одном месте идут кучно человек 6 - это узбеки. Им кричали, чтоб рассредоточились, но они или не слы-шат, или не слушают. Так и идут группкой. Вдруг в центре их группки взорва-лась мина. Все шестеро легли веером ногами к месту взрыва. В цепи большой разрыв. Никто не останавливается. Продолжают идти вперед. Сзади должны по-дойти санитары.
- С небольшого холма спускаемся в село. Дорога через него идет вдоль домов, которые слева от нее. Справа - большой пруд во всю длину села, в кото-ром домов 10 - 12. Пруд обсажен пирамидальными тополями. На дороге на не-большом расстоянии друг от друга пяток убитых лошадей. Лошади необычайно раздуты, ноги с того бока, который кверху, задраны к небу и необычно неподвижны. Проходим мимо домов, мимо лошадей. Село невелико - длиною метров 250. Село заканчивается, дорога подымается на бугор. На бугре разбитые короб-ки с патронами. Патроны пистолетные, они же автоматные, в пачках. Подбираю две пачки, кладув карманы. После переложу в рюкзак. Больше взять - тяжелова-то. Валяются снаряды вроде 20 или 37-миллиметровые. (Тогда еще не мог на взгляд оценить диаметр с достаточной точностью. Сейчас могу - инженерный навык) Похоже, для авиа или противотанковых пушек. Проходим еще немного и вдали чуть правее дороги - серые громадные молчаливые корпуса. Краматорский машиностроительный завод. Обходим его по дороге слева, минуем большой ДОТ, запиравший дорогу, и где-то за Новоселовкой в большом саду - привал.
- Отдыхаем. Пришел комсорг батальона. Попросил планшетку для комсо-мольских дел. Отдал ему. Потом кто-то еще спросил, не знаю ли немецкого язы-ка. С сожалением признался, что не знаю. Потом комсорг показал стрельбу из ППШ по арбузу. Я по наивности ждал, что по скользкой поверхности арбуза пуля скользнет. Но она проделала канавку. Все, как и должно быть. Но - удивительно. (О, святая простота. Малэ та дурнэ! Если честно, то очень хотелось, что-бы пуля скользнула по поверхности и ушла, не повредив арбуза).
- Дорогу развезло дождем. Идем медленно. На бугре, где дорога уже об-ветрена, стоят несколько солдат и офицер. В их окружении молодой фриц. Бело-курый, словно крашеный перекисью, красивый. Прохожу мимо. Останавливаюсь, поправляю на плече тело пулемета, смотрю. Потом, плюнув, иду дальше, так как отстал от своих. Догоняет, останавливается “Студебеккер” с полковым минометом на крюке. Я быстро кладу тело пулемета, которое несу, на дышло прицепа. Сам сажусь рядом. Мне машут - не туда. Но я понял слишком поздно. Машина едет, сворачивает вправо, куда мне не надо. Но, на счастье, метров через 200 останавливается у хаты. Я слажу, беру тело пулемета. На крыльце старуха угощает кукурузными лепешками. Поблагодарив, беру пару лепешек и на рысях до-гоняю своих. Позже к вечеру попытался съесть эти лепешки. Они зачерствели. Укусить не получается. Можно челюсти сломать.
- Вечереет. Идем по боковой, какой-то обходной дороге. Стрельба где-то спра-ва от нас. Подошел комбат. Скомандовал:
- Установи пулемет. Надо помочь своим.
Быстро ставлю тело на станок. Устанавливаю пулемет в направлении, указанном комбатом. Стоя на коленях, зарядил пулемет. А когда приготовился лечь и от-крыть стрельбу, комбат отодвинул меня, сел на землю так, что пулемет оказался у него между ног и, сидя, начал стрельбу недлинными очередями. Оттуда, куда стрелял, послышались крики немцев:
- Хальт! Хальт трамвай!
До сих пор мучаюсь этой загадкой.
Хальт - стой. Это понятно. Но что такое "трамвай"? Здесь в степи, поросшей островками кустарника и мелколесья и не пахнет никаким "трамваем".
Сорок лет спустя Капитолина Леонидовна Афанасьева (редактор моих сборников стихов в течение нескольких десятилетий) в годы войны была пере-водчицей в штабе Жукова. Она перевела мне этот "трамвай":
- Это военная команда: "Стой, подразделение! Перестань, стучат!"
А вольный перевод: "Почему оставляем русским? "
Закончили стрельбу. Построились в колонну. Впереди комбат и другие офицеры. Похоже создаем для немцев ситуацию окружения. Уже темно. Комбат ли, другой ли офицер пустил осветительную ракету вперед по ходу нашего движения. Для нас ракета внезапна. Несколько человек и я в том числе быстро легли в шаге от колонны (реакция на "бесстрашие" в первом бою; в последующих чего-то все побаивались). Но колонна идет. Устыдившись, быстро вскакиваем и занимаем свои места в колонне.
- Старые солдаты (мы - новенькие) говорят, что идти вперед стало легче. Вперед вырвался 23 танковый корпус генерала Пушкина. Дошел почти до Запорожья (или Днепропетровска?). Правда от корпуса осталось всего 15 танков, но немцев покрошили. Поэтому нам сравнительно легче идти вперед.
- Больше недели, ежедень с утра делаем небольшой (или большой?) пере-ход - идем с утра до 2-х - 4-х дня. Вступаем в бой. Я у пулемета первым номером. Стреляю. Морзянка пуль по щиту уже знакома. Страх или иное неприятное ощущение холодит, но преодолевается. Иногда вижу немцев и тогда стараюсь делать все, как учили, и как с детства вычитывал в книгах или видел в фильмах. Иногда немцев не вижу и стреляю так, чтобы не дать немцам поднять голову, ес-ли они впереди там, где я предполагаю. Соизмеряю свою стрельбу с тем, что де-лает и как стреляет наша пехота, наш батальон.
- Однажды, подходя к расположению моей пулеметной роты, встречаю двух артиллеристов - наблюдателей. Они в неглубоком окопчике с биноклями и телефонным аппаратом, чуть сзади нашей цепи. Но считается, что они в цепи пе-хоты. Они передают координаты целей для стрельбы пушек.
Идет дождь. Мелкий, частый, занудливый. Сумеречно. Впереди ничего не видно. Я делюсь заботами с артиллеристами.
- Ничего впереди не видно. А надо вперед идти. Плохо.
- Радуйся, что идет дождь. Пойдете вперед - немцы не будут вас видеть. Потерь меньше.
Я молча воспринимаю науку. Артиллеристы правы. Как гениально проста их оценка обстановки при нашем наступлении. Опыт. Хорошо, что идет дождь.
- Еду приносят раз в сутки. Ночью. В иное время из-за необычайно жестокого артиллерийского, минометного и пулеметного огня пройти на передовую невозможно. Однажды (и как солдаты все знают заранее?) пронеслось, что артиллерией побито несколько жеребят. Будет суп с кониной. Я поморщился. Непривычно. Но ночью принесли и роздали каждому по большому куску варе-ной конины. Наверное, были все очень голодные - мясо очень понравилось. Очень вкусно. С тех пор, когда встречалось в жизни - ел конину и не брезговал. Правда, в основном, в последующей мирной жизни чаще встречалась конская колбаса (колбаса из конины), а мясо настолько редко, что почти никогда.
- Небольшой привал на переходе. Сидим в хате. Отогреваемся. На улице опять дождик и промозгло, ветрено. Входит наш санинструктор - светловолосая, стройная, старшина.
- Вот с чем немцы воюют - говорит она, раскрывая ладонь и показывая лежащий на ней какой желтоватый кругляшок. На ладони у нее презерватив. Мы все смущенно молчим. С этим жизнь нас еще не сталкивала, нам неловко. Даже хулиганистые из нас - молчат. Приняли к сведению.
- Выкатились на поле. Команда - рыть окопы. У нас - штыковая лопата. Начали рыть. Прибегает сержант нам незнакомый с требованием отдать лопату. Я возникаю. В деликатной форме посылаю его как можно дальше. Пусть придет, когда мы закончим. Тогда дадим лопату. Сержант уматывает. Я тихонечко гор-жусь. Своих в обиду давать нельзя. У меня прибавляется сил и командирского голоса.
Поступила команда: все бросать. Все бросаем. Идем дальше. - Грудимся перед большим полем. Нас предупреждают - где-то сидит снайпер. Поэтому че-рез поле идти не рекомендуется. Сшибет. Идем влево, чтобы чуть дальше вдоль реденькой посадки перейти поле. Переходим. Все спокойно. На другой стороне поля попался только что убитый немец. В правой откинутой руке у него граната на длинной деревянной ручке. Немец еще, как говорится, теплый. Забираю у не-го фляжку, обшитую сукном, и гранатную сумку. Кто-то стащил с него ремень. Чуть дальше в редком лесу на бугорке валяется какое-то шмуття и "Малый атлас мира" - небольшая книжица. Это чей-то разоренный сидор (вещьмешок). Может быть раненого, может быть убитого. Скорее раненого, которого увели или унес-ли, так как тела нет. Не подобрать с земли "Малый атлас мира" выше моих сил. Подбираю. Чуть дальше - небольшой привал. Отдыхаем. Подходит старшина нашей роты. Его фамилия Стригун, по званию старший сержант. Он останавли-вается передо мной, лежащим на спине, и вдруг говорит:
- И чего ты воюешь тут. Ты ведь еврей. Тебе по пути с немца- ми. Заяв-ление неожиданное, несуразное, враждебно противоречащее реальной жизни. Я обескуражен. Лежа, чуть повернув голову влево, тянусь к лежащему рядом авто-мату ППШ Мананкова. Мананков понял мое движение, быстро наступил на ав-томат ногой. Понял и Стригун. Повернулся и быстро ушел. Инцидент не обсуж-дался. Ни тогда, ни после.
- Шли через село Славянку. Село длинное, километра два, если не боль-ше. Улица широкая. От дороги до домов, до палисадников тоже большое рассто-яние. Впереди - головы колонны не видать и позади - хвоста не видать. На всем пространстве от дороги до палисадников валяется что-нибудь разбитое: разбитый улей, стул, какая-то домашняя утварь. В одном месте ближе к дороге - гора не очень больших арбузов, скорее маленьких. Кто-то выкатывается из строя, подбегает к горе, берет один и топает снова в колонну. Проходящая пехота выкрикивает насмешки в адрес погнавшегося за арбузом. Кто-то с скрытой завистью и с восхищением (так мне показалось) говорит: - 8-ая гвардейская армия. От Сталин-града идут. Наша 50-я СД придана 8-й гвардейской. Идем. Идем. Все еще Сла-вянка. Наконец выходим в поле. Колонна уменьшается, растворяется в степи. Вдруг понимаю, что немцы уходя разорили село и селу досталось и от уходивших фрицев и от наших, бравших село.
В памяти остается валяющийся у дороги разбитый улей. Пчел около него нет.
- Не помню, по какой причине шли как-то вразброд. Кто-то далеко впереди, кто-то далеко сзади. Я шел с разведчиком нашего полка. Оба без оружия. Мой пулемет где-то не то впереди, не то сзади. У разведчика может быть был пи-столет, но я его не видел. Шли, разговаривали. Вдруг слева на обочине, где уже нет асфальта, увидели - лежит мальчонка, В серой пропыленной одежде на серой земле. Но уже так много видели убитых, что маленькое тело убитого сознание просто регистрирует.
- Убитый. Мальчишка - сказал я
- Убитый - подтвердил разведчик.
И мы шагаем дальше. Впечатление, что мы обогнали своих и идем где-то впереди. Свернули на грунтовую. Идем. Разговариваем довольно громко. Вдруг слева из зарослей кукурузного поля подымается что-то вроде оборванного солда-та с немецкой винтовкой в руках. Он идет к нам и громко кричит:
- Я пленный! Я пленный!
А мы с разведчиком остановились и спокойно стоим, дожидаемся. Он по-дошел к нам. Разведчик забрал у него винтовку. Лицо у пленного какое-то опух-шее, одутловатое. Он объясняет, что немцы гнали их. Он сумел сбежать и спря-таться в кукурузу. Потом нашел и подобрал винтовку. Лежал, таился, пока не услыхал наш русский разговор. Он просит отвести его в тыл.
Мы назад идти не можем.
- Пойдем с нами до командиров. Там разберемся. Он идет посередине меж-ду нами. Идем минут тридцать. Пленный взмолился:
- Что же вы меня опять ведете в сторону немцев. Я только сбежал оттуда.
Нам тоже не с руки возиться с ним. Подошли к окраине села. Как спустя годы, понял - это была Петропавловка. Подошли к хате, обратились к мельтешившей у хаты хозяйке с просьбой:
- Это пленный. Наш. Сбежал из плена. Мы вам оставим его. А когда придут наши - передайте его командирам или властям.
- Хорошо.
И мы, оставив пленного, ушли. Винтовка его у нас. Вскоре догнали капи-тана с группой солдат. Сказали ему о пленном и где оставили его. Капитан вна-чале всполошился, а потом успокоился.
- На западной окраине Петропавловки встретили своих. Было шумно. Крики. Гам. Но и в шуме и гаме ощущалась постоянная напряженность. Хозяин хаты, около которой мы расположились, плотный, в не заправленной в штаны рубахе, обросший куцей бородою, сам черный, кудлатый, борода какая-то шкиперская темно-рыжая, бегал туда-сюда по своему двору, забегал в хату, клуню и снова выбегал. У него был самосад, и он наделял им солдат. Насыпал и я полный кисет самосада. Этот кисет подарил мне дядя Миша (мамин родной брат) перед моим уходом в армию. Отличный кисет-холщовый, плотный, зеленого (хакового) цвета.
Еле впихнул кисет в карман. Лет тридцать спустя я узнал, что звали его дед Марко. Хотелось есть. Солдаты меня молодого послали к повару - большому, громоздкому грузину, колдовавшему у полевой кухни. - Спроси у повара, когда кормить будет.
- А как его зовут?
- Ебашвили - кто-то хохотнул.
Я был глупый и доверчивый, как маленький щеночек. И не подозревал, и не ждал подвохов. Я подошел к полевой кухне и обратился к грузину:
- Слушай, Ебашвили, кормить скоро будешь?
Повар замахнулся на меня черпаком, кинул:
- Скоро, скоро!
Много лет спустя на испытаниях тракторов в Янги-Юле в 30 км от Таш-кента Костя Виноградов, главный конструктор Липецкого тракторного завода, прикупил меня более тонко. Мы ждали у пивной Рачика ее открытия. Видя мое нетерпение, Костя показал настоявшего у пивной молодого худощавого армяни-на.
- Спроси его. Он знает, когда придет Рачик.
- А как к нему обратиться?
- Сутрапьян.
Я и спросил
- Слушай, Сутрапьян, не скажешь, когда Рачик придет?
Армянин обиделся, но в итоге мы помирились. Но поесть не пришлось. Меня крикнули, сказали, что надо нести патроны в роту. Я ответил, что набил полный вещьмешок патронами для пулемета.
- Ну и иди.
И я пошел. От окраины Петропавловки до Дмитриевки, на подступах к которой зачинался бой, было недалеко. Было уже темно. Я шел вперед вначале вдоль земляного вала. Потом тоже годы спустя, узнал, понял, что это был не вал, а железнодорожная насыпь. За нею, параллельно со мною шла тридцатьчетверка. Я вначале ее не видел, только слышался рокот мотора, а ближе к селу послыша-лись отчаянно громкие выстрелы танковой пушки. Под ногами захлюпало. Я вступил в ручей. Ноги ушли в воду без малого до колен, промокли, но холод не ощущался. Перешел ручей, прошел еще немного и уткнулся в нашу цепь.
- Патроны принес? -спросил кто-то из командиров
- Полный вещевой мешок. Для пулемета.
- Давай немного стрелкам.
Я отсыпал часть патронов. Подошел к пулемету. Рядом с ним лежал уби-тый пулеметчик - это был не наш, не из нашей роты. Стрельба приутихла. На бугре в селе был большой пожар. Казалось, горит большой двухэтажный дом (Че-рез тридцать лет, когда я пришел в Дмитриевку, председатель сельсовета сказал:
- То куряча фэрма горiла – то есть птицеферма). Было уже заполночь. Ко-мандир нашей роты лейтенант и его зам тоненький беленький младший лейте-нант собрали нас и, покатив два своих пулемета, мы без строя пошли в село. По извилистой тропинке поднялись вверх, вышли на сельскую улицу. У одного из домов лейтенант приказал остановиться. Я ждал, что прикажут подготовить пу-леметы к бою, но, выполняя команду, мы поставили пулеметы рядышком прямо на дороге. Ленты, уложенные в коробки, поставили у стены дома. Сами крути-лись тут же. Юрка Гагарин (кажется он, если память мне не изменяет) вошел в дом, у которого мы остановились, и вскоре вышел с гитарой. Стал на ней что-то наигрывать. Анциферов перешел на другую сторону улицы.
Мананков увлек группу солдат к погребу за домом, нет ли чего поесть. Внизу, в погребе, вырытом в сарае, виделись две бочки. Лестницы нет. Кто поле-зет? Боязно.
- Спускайте меня - сказал я. Меня спустили. Подали вещьмешок. Я акку-ратно, чтоб не сорить, положил в него из одной бочки с десяток помидор, из дру-гой - десяток огурцов. Подал вверх вещьмешок. Ребята его взяли и пошли.
- А меня кто вытащит? - спросил я. Подали руки. Вытащили. Пошли к своим пулеметам. И внезапно нас раскидало в разные стороны. Не было ни вы-стрелов, ни взрывов. Просто внезапно в нескольких шагах от нас оказались немцы. А мы к бою не готовы. Я остановился под бугром. Никого. Наверху с конца села с грузовика немцы стреляли вдоль улицы из крунокалиберного пуле-мета. Снова стал подниматься вверх. Рядом еще человек пять наших пулеметчи-ков. Все без оружия. Пулеметы наверху. Увидел комбат.
- Где оружие?
- Пулемет наверху - ответил я. Остальные молчали.
- Ну пойдете впереди. Все остальные с оружием - за вами.
Пошли. Нигде ни живой души. Поднялись. Я подошел к пулеметам. Гра-ната хорошо попала. У одного пулемета отбиты катки. Второй рядом цел. Но как выяснилось в следующем бою у него слегка заклинило вертлюг.
Лейтенанта и младшего лейтенанта нет. Кое-как доспали остаток ночи. Утром построились. Прибежал из тылов Стригун. Выяснял где кто. Пропал пе-решедший на другую сторону улицы Анциферов. Нигде никаких его следов нет. Где офицеры никто не знает. Кажется, лейтенант ранен. Младшего лейтенанта я встретил через несколько дней на погрузочной площадке у железной дороги. Го-лова у него перевязана. Пуля сорвала кожу со лба и контузила. Я остался за стар-шего - и.о. командира пулеметной роты при одном пулемете и 7 бойцах. Батальон построился. Хотел, не хотел, подошел к комбату, доложил, что офицеров нет (он об этом, очевидно, уже знал), и спросил куда нам пристраиваться.
- В конце колонны. Будешь за старшего в остатках роты.
Пристроились. Осталось нас: Юрка Гагарин, Мананков, три узбека, еще кто-то. Все. Вся рота. Кто-то подошел ко мне.
_ Слушай, давай бросим щит. Тяжело тащить.
Я молчал. Думал. Стрелять из пулемета мне. Щита не будет. Отказаться выбросить щит - скажут или подумают - трус. Я на это не имею права. Еще поду-мают: еврей - трус. Это перевесило.
- Выбрасывай.
Щит кинули в траве у дома. Колонна тронулась. Гагарин с Мананковым по очереди несли станок, я не с тело пулемета. Остальные несли коробки с па-тронами. В конце села дорога свернула круто вправо.
Тридцать лет спустя, когда я дошел до этого места и свернул по дороге вправо, вдруг как будто бы вспыхнул где-то яркий свет, все сделалось много светлее. Я узнал свою дорогу.
Долго ли, коротко ли шли, батальон остановился на передых. По лощинке, где присели мы, пробегал ручеек.
- Залейте воду в кожух,- сказал я, обращаясь к Мананкову. Он с одним из узбеков набрали в котелки воды из ручейка и залили в кожух пулемета. Заверну-ли пробку. Я полез в карман шинели за кисетом - закурить. Кисета не было.
Потерял? Слямзили?
- Сегодня мне амбец - сказал я Мананкову. Я сказал грубее, матерно. Настроение было какое-то тягостное, угнетенное.
Вновь пошли. Потом стали подыматься на небольшой холм. Стрелки раз-вернулись в цепь. Нам никто никакой команды не давал.
- Давай на правый фланг - сказал я. Это во мне говорили прочитанные книги, виденные фильмы. Цепь легла. Мы, нас семеро, выдвинулись на правый фланг. Быстро собрали пулемет. Я продернул ленту. Зарядил. Гагарин со своим ППШ залег чуть в стороне. Мананков своего места второго номера не занял.
_ Я буду рядом - и отполз метров на 7 в сторону. Узбеки были чуть позади недалеко от нас. Пока была тишина, я лег у пулемета на спину, положив голову на каток, достал из подвешенной на ремне немецкой гранатной сумки кусок хле-ба и головку чеснока. Чуток поел. В это время началась стрельба. Немцы давили огнем. Я приподнялся, посмотрел. От немцев работал их пулемет. Я лег за свой пулемет, прицелился (опустил чуть ствол, развернул) и повел стрельбу по немец-кому пулемету, по корню его пулевых трасс. Трассу было видно. После третьей или четвертой очереди - длинной, патронов по 20-25, немецкий пулемет заткнул-ся, как подавился. Я прислушался, присмотрелся. Нет, молчит. Значит накрыл я его. Еще чуть подождал и, развернув ствол, повел стрельбу вдоль фронта, стреляя короткими очередями и не быстро поворачивая ствол. Беспокоился, так ли стре-ляю, правилен ли прицел для поражения немецкой пехоты. Довел ствол до пред-полагаемого левого фланга немцев и стал разворачивать его снова в сторону их правого фланга.
И вдруг почувствовал сильный, как будто деревянным молотком, удар в челюсть справа снизу. Я нагнул голову на руки под короб пулемета, отпустив гашетки и не отпуская рукояток.
_ Кто? За что? - подумалось и тут же я повернул голову направок Манан-кову. Он увидел, Подполз. Сказал мне:
- Ползи назад.
Я отвалился от пулемета, уступая его Мананкову, достал из кармана лос-куты немного вытер кровь, потом достал бинт и слегка обмотал нижнюю часть лица, не затягивая, не завязывая (эти лоскуты я очень долго хранил, пока уже в 60-х годах жена не выбросила их из каких-то своих суеверных соображений). Пополз назад. Полз, полз, остановился, повернулся на спину - отдохнуть. И вдруг обратил внимание, что пулевые трассы надо мною скрещиваются: с одной сторо-ны летят красные (кажется, немецкие, забыл уже какие чьи цвета), а с другой сто-роны - зеленые, наши.
Подумалось: значит я заполз вперед своих. Хорошо, что остановился, а то заполз бы к немцам. Наши пойдут вперед, подберут. Полежал еще и вдруг поду-мал: последние дни все мы шли вперед, а вдруг сегодня немцы пойдут. Надо убираться отсюда. Я перевернулся на брюхо и пополз по своему следу по примятой полыни. Пули щелкали по стеблям. В конце своего пути (к своему пулемету так и не выполз) увидел связного командира батальон. Он стоял на полусогну-тых, что-то высматривал.
- Слушай, я заблудился. Покажи куда мне ползти. - Некогда мне.
-Покажи. Вот возьми фляжку, что я с немца снял.
Я снял с пояса фляжку, дал ему. Он, пригибаясь, пошел вниз по склону, я, тоже встав, за ним. Потом он махнул рукой:
- Вон туда иди. Там минометчики.
Я пошел. Вскоре увидел сидевших группкой трех или четырех минометчиков и разобранные батальонные минометы. Подошел к ним. Сел рядом. Ко мне подошел минометчик, снял накинутый на рану бинтик. Глянул на рану, качнул головой. Достал индивидуальный пакет и стал меня перевязывать. Перевязал. Сидели молча. Сзади (сидели спиной к передовой) все еще шла стрельба. Впере-ди на другой стороне широкого пологого оврага возникали фонтаны земли и опадали. Это немцы из пушек (говорили, что появились их "Фердинанды" - са-моходные пушки) били по нас. Или у них была другая, не ведомая мне, цель, или очень большой перелет давали, метров на 200 - 300. Били неторопливо по склону оврага, вернее по его вершине. Начало темнеть. Я услыхал разговор минометчи-ков.
- Наши пошли вперед. Сейчас возьмут село. Нам туда идти. А с ним что делать? Мешать будет. Пусть сам идет назад в медсанбат. Собеседник его согла-сился. Подошел ко мне.
- Слушай, нам сейчас вперед идти за батальоном. А ты пройди вправо не-много и по дороге при назад. Там увидишь медсанбат.
-Хорошо, - я встал и пошел. Немцы все еще кидали снаряды по вершине склона. Я шел и шел по дороге назад, в сторону наших тылов. Скоро, встречь мне появилась колонна солдат. Большая. Шла долго. Наверное, дивизия прошла - подумалось. Но, скорее всего, полк или еще что-то поменьше дивизии. Но очень долго шли. Я попросил у проходивших попить. Мне никто не отвечал, и никто не дал попить. Я простоял на обочине пока прошла колонна и двинулся дальше. Подошел к стоявшему на дороге фургону. Около него стоял солдат с ав-томатом.
- Дай попить.
- У меня нет. Есть там, в фургоне. Но там командир заседает, неудобно мешать. Я постоял и пошел дальше. С обеих сторон степь, неба не видать, все темно. Но вот слева от дороги увидел - стоят артиллерийские зарядные ящики. Три или четыре. При них солдаты. Я подошел. - Можно мне около вас переспать?
- Ложись. Я отошел чуть в сторону, улегся на землю, поднял воротник шинели, подложил под воротник под левую щеку кулак, правой рукой сколько можно прикрыл себя и заснул. Проснулся я рано утром. Было, наверное, часов 6 утра,- седьмой.
Уже, хоть и чуть тускловато, светило солнце. Поднялся. Оторвал от левого глаза присохший на крови воротник шинели. Артиллеристов простыл и след. Увидел, угадал, понял – медсанбат вот он, метров 200 до него, может чуть по-меньше. Это был длинный одноэтажный сарай. Я пошел к нему. Совсем не помню, как шел. Помню, встал и пошел и было около 6 часов утра, помню- под-хожу к этому сараю - медсанбату - уже ярко светит солнце. По ощущениям я шел эти 200 метров около 2-х часов. Когда подходил и оставалось до входа метров 20-30 из входного проема выскочила сестричка в военной форме, в кирзовых сапо-гах, замахала мне рукой и закричала:
- Сюда, солдатик, сюда, правильно идешь, солдатик. Иди сюда.
Я подошел ближе, а дальше начались провалы в памяти. Наверное, с 17ч 30 мин вчерашнего дня 17 сентября, когда меня достала пуля, и до 8 часов утра 18 сентября я был в состоянии шока. Я мог разговаривать, и меня понимали, я не чувствовал боли, я шел несколько километров в тыл на своих двоих и только просил пить, и никто не дал. И вот когда, дошел до медсанбата, запас сил подо-шел к концу. Дальше, помню, я внутри сарая. Сижу на соломе. Потом меня куда-то ведут, делают противостолбнячный укол. Что укол противостолбнячный - понимаю. Потом заполняют на меня карту медицинскую. Я отвечаю на вопросы, говорю, что ранен вчера 17 сентября. Потом я был очень удивлен, увидев в своих документах дату ранения 18 сентября. Наверное, запоздалая медицинская по-мощь считалась криминалом, и у меня сместили дату ранения.
МЕДСАНБАТЫ И ГОСПИТАЛИ
- Потом я оказался внутри хаты. Никого нет. На полу на рядне лежу я и рядом, справа от меня, санинструктор нашего батальона. Слева вдоль окон длинный стол, на нем глечик (кувшин) с молоком, располосованный арбуз, кружка, хлеб. Никого нет. Нас двое. Я, видать, только очухался ото сна или от беспамятства. Санинструктор матерится.
- Бросили, ... их мать. Не стали нужны.
Я слушаю. Меня не коробит матершина молодой женщины. Я ее не вос-принимаю как матершину. Воспринимаю, как крайнюю степень возмущения по поводу того, как с нами поступили. Она ранена в ноги где-то ближе к паху осколками мины. Встать она не может. Она хочет пить и просит меня подать. Я встаю, подношу ей кружку молока. Я тоже хочу пить, но не могу. Ложусь и сно-ва обеспамятеваю.
- Меня вывели из хаты. Кто, как - не знаю. На улице, вокруг дома из которого меня вывели, красивый плетень из двух прясел и редких вертикальных кольев. Красиво. Строго. Напротив распахнутые ворота хозяйственного двора. Какая-то суета. Много рассыпанной желтой соломы. Чего-то ждем.
- Я стою у железнодорожных путей у разбитой платформы. Это грузовая платформа. Рядом со мною мой командир младший лейтенант. Больше никого нет. Мы ждем. Нас должны погрузить и куда-то везти. Младший лейтенант спра-шивает:
- Ты что же убежал?
Я понял его вопрос, в нем подозрение, что я струсил. Ответил: - Я спу-стился, когда все уже были внизу. А что у вас с головой?
(Я не говорю, что его вина в том, что мы сложили пулеметы и не были в боеготовности, и что личное оружие наше - только пулеметы и коробки с пулеметными лентами, а другого не было ни у кого. Я понял это много позднее).
- Зацепило, когда из-за сарая отстреливался. Содрало кожу со лба.
Мы молчим. Нам обоим неловко. Мне уж точно очень неловко. В общем, мы оба еще совсем мальчишки, вряд ли ему больше 19 и в боях он, похоже, не больше моего и жареный петух еще только начинает клевать нас в задницу.
- Очухиваюсь. Я лежу на телеге, в которую впряжены быки. МУ-2. Вроде на телеге я один. Лежу, протыкаю носом небо. Глаза видят - синее небо, не-большие белые облака. Волы идут медленно. Меня покачивает. Впереди, спиной ко мне лицом к быкам сидит возница. Мне непонятно - молодой или старый, мужик или баба. Возница молчит. Я вновь проваливаюсь в беспамятство. Какое-то время спустя снова открываю глаза - то же неторопливое мерное покачивание, синее небо, вокруг - степь. Солнце пониже. Видно хвост и рога быков. Это известное транспортное средство, названное иронично МУ-2, по аналогии с самолетомУ-2.
- Меня, раздетого до пояса, заводят в скупо освещенную комнату. В руку делают укол. Передо мною в нескольких шагах два операционных стола. За ле-вым, спиной ко мне, плотный массивный черноволосый мужик с закатанными до локтей рукавами. Руки волосатые. У него на столе раненый. Что с ним делает хирург не вижу и не понимаю. За правым столом белокурая очень красивая молодая женщина (раненый, битый, а заметил и что белокурая, и что красивая!). Меня ведут к ней. Кладут на стол. Размотали мои бинты, хирургиня ножницами что-то отрезает на щеке вокруг раны. Чувствую прикосновение металла. Но боли нет. Обработав, хирургиня передала меня двум медсестрам в торце стола. Сестры занялись мною, почти не глядя на меня. И разговаривают между собою. Нервно. Разгоряченно. Осуждают за что-то и в чем-то мужика-хирурга. Одна из сестер, завершая гневную тираду, бросила в его спину:
- Чертов жид!
Я вспыхнул, дернулся, хотел сказать что-то резкое этой медсестре, но у меня вслед за дерганьем только вырвалось:
- Ну, ты!... - с угрозой, как в мальчишках перед дракой.
Сестра глянула на меня.
- Что?
- Так больно же...,- Больно мне не было. Я пытаюсь скрыть резкость, вы-званную негодованием, свое возмущение и тон у меня и гневливый, и раздраженный, и обиженный.
Сестры быстро наложили на мою нижнюю челюсть сетчатую проволочную шину, обжали ее по челюсти, обмотали голову бинтами и вывели из операционной.
- Константиновка. Какой-то небольшой двухэтажный дом, весь набитый ранеными. Сестричка в шинели хлопочет и кажется, что она сразу около всех. Вид у нее замотанный. Глаза усталые, грустные. И опять провал - в сон, в беспа-мятство.
Утром сестричка пришла еще с одной. Отбирали тяжелых раненых везти дальше, в госпиталь. Пришла полуторка ГАЗ-два-раз (ГАЗ-АА), как ее называли. Положили нескольких тяжелых в кузов. Меня класть уже некуда. Сестрички между собой переговариваются. Одна из них обращается ко мне.
- В кабине сидя поедешь? Выдержишь? Я пытаюсь улыбнуться, но этого за бинтами ничего не видно. И я, пытаясь раскрыть онемевший закостеневший нераскрывающийся рот, говорю "Да". Хотя я не уверен, что получилось "да". Могло быть что угодно: "ма", "на", "та", "га"... Сопровождающая сестричка посадила меня в кабину, сама полезла в кузов. Поехали. Голова мотается. Шейными мускулами удерживаю ее и снова проваливаюсь в небытие. Наконец приехали. Славянск.
- Большое, длинное дворцового типа здание - русский классицизм или русский ампир - я не силен в архитектуре. По центру портик с колоннами, и от него в обе стороны строго симметрично длинные крылья. В здании госпиталь. В здании мест нет. Мы на улице перед зданием в палатках. Вечер или ночь - не помню. Снова, наверное, провалился в тартарары. Утром просыпаюсь. Солнце. Свежо. Тепло. Пола палатки поднята и образует навес. Разносят завтрак. Каша. Компот. Я есть не могу. Рот не открывается. Сестра приносит заварной чайничек. Наливает туда компот. Получается поильник. Пью. Чувствую, компот через рану выливается под бинты. В пищевод ничего не попадает. Отчаивающее чувство бессилия, так унижающее мужчину. А есть хочется неимоверно. Высыпаю кашу в поильник, разбавляю компотом.
Склоняю голову на левое плечо. Правая щека с раной обращена к небу. Так пью. Получается. Выдуваю поильник. Прошу еще. Мне дают. Солдаты в па-латке смеются. Один из них шутливо-серьезно говорит:
- Голод не тетка. Жрать захочешь - голову склонишь.
Его слова поддерживаются дружным веселым смехом. Я не обижаюсь. В смехе нет ничего обидного. Я смотрю на солдат молодых, крепких с удивительно красивыми лицами и торсами, раненными кто куда - в руку, ногу, плечо, грудь. Я, чуть посытневший после двух поильников каши с компотом, смеюсь вместе с ними. Мне хочется быть таким же веселым и мужественным, как они, и я немно-го стесняюсь своего худенького тела и тонких рук. В середине дня меня ведут на перевязку в дворцовое здание. Кажется, до войны здесь был какой-то институт. В большом, может быть когда-то танцевальном или актовом, светлом зале - пере-вязочная. Меня остановили в нескольких шагах от окна. В окно прет солнце – яр-ко-желтое, теплое. Разбинтовали голову, и я на время остаюсь один. Увидел на подоконнике зеркало. Шаг. И еще шаг. Я беру зеркало и приставляю к лицу, раз-глядываю рану. Мне кажется, что окровавленная дырка, в которой виден бело-снежный обломок кости, размером не меньше, чем в пол лица. Разглядеть по-дробно не удается. Подбегает сестричка и вырывает у меня зеркало. Я огорчаюсь, но не вслух, а так, молча. Потом со мною что-то делают, промывают и снова перевязывают. И отводят в палатку.
- Наверное, я снова проваливаюсь в небытие, так как не помню дальнейшего пребывания в палатке (после мне дополнительно к моим ранам добавили в диагноз контузию и сотрясение мозга).
Дальше память держит товарняк (8 лошадей, 40 человек). Нас человек 30 раненых, расположившихся на верхних и нижних нарах. Я на верхних нарах. Наверное, с нами в вагоне и медсестра, но я ее не помню. Помнится, сосед жало-вался - долго не делали перевязки. В ране завелись черви. Рана зудит, солдат ма-терится. Я ничего не чувствую. Просыпаюсь, засыпаю, качается вагон, в такт ему качается моя забинтованная голова.
- Выгрузили нас в Россоши Воронежской. Не помню переезда, внешнего вида здания. Наверное, школа. Меня ввели в огромный (из сегодняшнего дня думаю - наверное, физкультурный) зал. Вокруг много раненых и много медперсо-нала. Меня усадили в кресло вроде зубоврачебного, худой мужик-хирург осмат-ривает мою рану. Велит открыть рот. Сколько могу открываю. Хирург голыми руками, точнее пальцами лезет в мой рот, хватает какие-то куски мяса с зубами и сильно дергает. Я то ли ору, то ли мычу от боли, хотя боль терпимая. Что-то еще со мною делают, лезут в рот, и снаружи к ране - ножницами. Что-то отрезают, что-то удаляют. И наконец перевязывают.
- Снова припоминаю себя уже в санитарном эшелоне. Вагоны пассажирские. Плацкартные. В этом эшелоне мы и повстречались с Володькой Кругловым.
Ехали долго. Около 2-х недель. Челюстно-лицевых госпиталей было толь-ко три: в Москве, Вологде и Омске. Меня везли в Омск. По дороге насмотрелся на тяжелый сестричкин труд. Они делали все. Как мать за грудным младенцем ухаживали они за тяжелоранеными. Остальные, раненные полегче, старались по силе возможности не добавлять сестричкам работы. В Омск приехали поздно ве-чером.
- Наверное, незадолго до прихода поезда шел дождь. Перрон был мок-рый. В мокром асфальте бликовали фонари. Женщины, в темноте не разглядеть было их лиц, переносили раненых на себе со ступенек вагона в помещение или, кажется, в автобусы. Я вышел в тамбур вагона, взялся за поручни и хотел пере-ступить на перрон, но подошла плотная женщина в телогрейке, голова повязана платком, взяла меня за руки и подставила спину. Я запротестовал, задергался, что я, мол, сам дойду... Но ей было недосуг спорить со мною. Она положила ме-ня к себе на спину и быстро понесла к назначенному месту. Мне было не очень удобно и очень стыдно ехать на ней. И до сих пор, вот уже 50 лет смущаюсь и краснею, что поддался и дал нести себя, хотя мог бы, может быть с поддержкой, идти сам.
- Утром я проснулся на койке в палате на 20 человек в госпитале N 3504. Здание госпиталя - четырехэтажная школа, точно такая же, как и моя, в которой я учился в Харькове. Но вот вестибюль и полукруглое в несколько ступенек крыльцо госпиталя, какими они мне запомнились, когда я покидал госпиталь, ка-залось принадлежали зданию добротной старой постройки, не школьному, а ка-кому-то иному. Но на этажах все очень напоминало школу. Широкий светлый коридор и из него вход в классы (палаты), тоже большие, светлые с высокими по-толками.
Мы все, р а н б о л ь н ы е, были очень разные. Но все ранены в лицо. Раз-биты нижние или верхние челюсти. Этому сопутствовали ранения в другие места тела человеческого и контузии. И возраст у всех был очень разный. Я, наверное, в свои 18,5 лет был самым молодым. Общий интерес - выздороветь, поговорить о своих ранах, о своей жизни - сближал и, наверное, уравнивал возрастные разли-чия. Были русские, украинцы, узбеки, казахи - и все были доброжелательны друг к другу. Только когда дело дошло до выписки из госпиталя, возник Бейсимбек Асситаев: почему его выписывают в армию, а Петриченко на инвалидность.
- Дня через два после прибытия в Омский госпиталь, как-то вечером я стал вспоминать где был, что видел, и ушел в ночь в воспоминаниях. Неторопли-во прошли в памяти Красный Лиман, конец маршевого пути, бомбы, сброшенные "рамой" - немецким двухфюзеяжным разведчиком, потом стена земли и огня, ко-торую про-ходили, первый бой и первые смерти не отвлеченного солдата или офицера, а конкретного, знакомого еще в живых, артиллеристы-наблюдатели, падение мины в центр группы солдат и веер мертвых или тяжелораненых тел, предпоследний бой за Дмитриевку и последний бой за неизвестный мне насе-ленный пункт, пулеметная дуель... Вспоминалось медленно, подробно, с деталя-ми и по мере движения по руслу воспоминаний сначала изредка, не очень сильно, возникала дрожь, потом она усилилась, потом я стал дрожать непрерыв-но, как голый на морозе, и было страшно. Позже, вспоминая этот запоздалый ты-ловой страх, я посмеивался над собой, цитируя Шолоховское из "Тихого Дона": "трясся, ажник подсигивал". Там - я не дрожал, там со всеми вместе не охваты-вал страх или преодолевался и не проявлялся с такой бесстыдностью, а здесь за добрых 3000 км от передовой, вспоминал и дрожал, и испытывал страх. Задним числом. После этого я старался не вспоминать и долго не вспоминал, а потом, спустя годы, что-то забылось и воспоминания стали отрывочными, дискретными и уже не рождали страха. Никогда не спрашивал у других фронтовиков, а как им вспоминалось, когда не для рассказа на людях, а самому себе.
- Разговоров о "боевых делах и подвигах" не было. Разговаривали о доме, о родных, о любимых, о работе до войны на "гражданке". И конечно было много анекдотов и баек соленых, солдатских. Впрочем, почему солдатских? Думаю, у офицеров разговоры мало чем отличались от солдатских, и анекдоты и байки то-же. По ночам можно было, проснувшись, услыхать исповедальные беседы дво-их, тихие, горестные. Так я однажды услышал жалобу на жизнь Ялышева. Ялы-шев был сибиряком. Смолоду, молодым, лихим он участвовал в 1-й мировой, а затем и в гражданской, в красных. Воевал отчаянно и смело - вернусь или пол-ковником, или покойником, грудь в крестах или голова в кустах. А жизнь рассу-дила иначе. Уже во время гражданской ранило его тяжело. Живым, крепким, ра-ботящим он остался, а мужиком перестал быть. Был охотником и пока "был мо-лод и имел силенку" на жизнь не жаловался. А потом жизнь перевалила за 40. Стала нужна хозяйка в дом. А дом, как говорилось, у него был "справный". Же-нился он, а через две недели жена ему сказала:
- Хорош ты и люб мне, но быть тебе женой и заводить полюбовника - не могу
Ушла жена. Спустя время он опять женился. Упрашивал жену - будь хо-зяйкой, мужик тебе нужен - заводи. Ни слова не скажу. Не в силах я больше бо-быльничать. Но и другая жена не посчитала для себя возможным связывать свою судьбу с ним на таких, не людских, условиях.
А потом началась Отечественная. Ему - полсотни. Но пошел добро-вольцем. Грудь в крестах или голова в кустах. Скорее – в кустах. А жизнь опять его обманула. Разбило ему челюсть. Светила ему инвалидность и бобылья жизнь. Ялышев рассказывал тихо. Иногда вздыхал тяжко, переводя дух. Мне казалось, что в темноте вижу я, как он беззвучно умывается слезами. Слушал его Петри-ченко Иван - худенький, сухой, жилистый смугловатый харьковский токарь, то-же с разбитой нижней челюстью. Он изредка утешал Ялышева - мол, все уладит-ся, не теряй духа. А днем Ялышев был спокойным, молчаливым, неулыбчивым. Его никто не задевал соленым солдатским словом, относились к нему уважитель-но. Может, не один я не спал, когда Ялышев исповедывался Петриченке.
- А госпитальная жизнь проходила в охах и шутках. Нам нравились две наши сестрицы, опекавшие палату: белокурая, белолицая, полная пышная Марга-рита и худенькая, симпатичная скорая на доброе слово и дело Валя. Иногда их вовлекали в шутливые фривольные разговоры, но при всей вольности разговора никогда не переходили грани допустимого. Маргарита охотней участвовала в таких разговорах, Валя была сдержанней. Иногда Валя присаживалась на чью-нибудь койку, иногда на мою, клала свою руку на мою и шла легкая беседа. Я не шевелился, надеясь что Валя посидит подольше. Соседи по палате иногда гово-рили в шутку:
- Вот выпишут, найду доярку с коровой и буду жить-поживать. Но никому не светила ни доярка, ни корова. Светил или снова фронт, или равная со всеми тяжелая несытая жизнь в тылу.
- Кажется в ноябре, я стоял в коридоре у окна и вдруг увидел, что по ко-ридору в мою сторону к нашей палате идет папа. Меня вихрем снесло от окна, и я оказался около папы, обнимал его и целовал. Потом мы сидели в палате, я рас-сказывал где что было. Показывал полный спичечный коробок осколков костей челюсти (секвестров), выходивших постепенно через свищи в рот. Я собирал их не знаю зачем. А перед выпиской из госпиталя выбросил. Папа привез папирос "Беломор" или "Любительские" (забыл точно какие) по 10 штук в пачке, бутылку "Шампанского" и немного продуктов. Продукты хранились у жившей в Омске двоюродной сестры Юлика Уралова. У нее продукты украли, ей было неловко и она, к моему сожалению, перестала приходить. Папа побыл два дня, потом уехал в Новосибирск, куда он был командирован, а оттуда домой в Княж-Погост.
- Шампанского на всех не хватило бы, и я поделил его на четверых - Ивану Ильичу Байкову, казаку из станицы Белая Глина, Петриченке, Зубкову и себе. Выпили. Я захмелел. Но было приятно. Байков учил меня, как избавиться от любви (он видел, что я иногда вздыхал из-за долгого отсутствия писем), Петри-ченку я просил узнать в Харькове жив ли Аркадий Аврамов. Потом говорили о колхозах. И Байков сказал, что плохо потому, что не МОЕ, а НАШЕ. Я в меру пылкого комсомольского задора и в меру знаний пытался ему втолковать, что коллективный труд производительнее. Но мои 18,5 лет против его почти 50 не выстаивали. Не выстаивал мой петушиный задор против опыта. Но каждый оста-вался при своем.
- В Омске в э/г N3504 оперировал меня несколько раз (правое плечо, ко-торое задела пуля, три раза лицо) хирург Василий Иванович Павлов. Лечащим врачом была Клавдия Васильевна, а фамилию ее не помню. Врачи относились к нам по-доброму, тем же отвечали им и мы. Но Василий Иванович, несмотря на мои жалобы, не прооперировал мне левосторонний травматический гайморит, и это сделал меньше чем через год в Москве в Екатерининской больнице профессор Лукомский.
- В конце января уже 1944 года, числа 26-го, меня выписали из госпита-ля, установив третью группу инвалидности со сроком переосвидетельствования через 6 месяцев. Я попрощался с товарищами по палате, с медсестрами, меня научили как добраться до вокзала, и я поехал. На вокзале, просидев полночи, я уселся в поезд и поехал до Кирова. В Кирове пересел на Котлас. В Котласе - на Княж-Погост. 31 января среди ночи я вышел на станции Княж-Погост и побе-жал знакомой дорогой домой. Выбежал с территории станции (в вокзал не захо-дил), в темноте споткнулся, упал на колени и засмеялся:
- Вернулся домой и упал перед домом на колени.
Добежал до своего дома. Дом N 7 по ул.Дзержинского. Постучал в двери. Тихо. Постучал сильнее. Зажегся свет. Хлопнула дверь. Спросили:
- Кто там?
- Я! Это я, мама!
Открылась дверь. Началась суета. Из соседней квартиры прибежали дядя Миша и тетя Надя. Папы дома нет. Он в командировке в Кожве. Звонят ему.
Я - дома.
Сын
БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Кульчицкий Рэм Иосифович, родился 28 апреля 1925 г. в г. Балта – столице Молдавской автономной советской социалистической республики СССР (через три года город был передан в состав Одесской области Украинской советской социалистической республики СССР). Семья жила на улице Котовского, дом №15. Отец – Кульчицкий Иосиф Семенович – военный, мать – Кульчицкая (Штабская) Софья Борисовна – преподаватель.
В 1928 году семья переехала в Тирасполь (Молдавская АССР), в 1933 г. - в село Чупаховка Ахтырского района Сумской области), а в 1936 г. – в Харьков (жили сначала на улице Черноглазовской, дом №2/2, потом – на улице Пушкинской, дом №54). В августе 1941 г. семья эвакуировалась в г. Княж-Погост, Коми АССР.
7 января 1943 г. призвали в армию. Направили в Вишкильские военные лагеря – 35 км от города Котельнич, Вологодской области. На фронт отправили в августе 1943 г. Воевал на Украине в районе населенных пунктов Радьковские Пески, Красный Лиман, Изюм, Лисичанск, Славянск, Константиновка, Славянка, Петропавловка, Дмитриевка. Был участником Донбасской операции 1943 г. – одной из наиболее тяжелых операций: потери составили 4,1 человек убитыми и 5,7 раненых с нашей стороны против одного соответственно убитыми и ранеными с немецкой стороны («Военно-исторический журнал» №11 за 1991 г.). 17 сентября 1943 г. тяжело ранен, вывезен на лечение в Омск. 25 января 1944 г. в Омске в эвакогоспитале №3504 был признан негодным к военной службе в результате ранения. Награжден медалями «За победу над Германией» (1945 г.) и «За отвагу» (1946 г.), а также орденом «Отечественная война» I степени и юбилейными медалями в честь Победы в Великой Отечественной войне (в период с 1965 г. по 1995 г.).
После выписки из госпиталя учился на Танковом факультете Московского высшего технического училище (МВТУ) им. Н.Э. Баумана (г. Москва), которое окончил в 1950 г. Работал в Ворошилов-Уссурийске (Приморский край) на танкоремонтном заводе ВБ-229 (ремонт и модернизация танков ИС-3 и самоходных артиллерийских установок ИСУ-152), в г. Муроме (на заводе им. Орджоникидзе), во Второвской машино-тракторной станции (МТС) (жил с женой и сыном в д. Гатиха) и Гороховецкой МТС (г. Гороховец) Владимирской области, во Львове (на танкоремонтном заводе ВЗ-№17). С июля 1958 г. по июнь 2009 г. жил в г. Владимире, работая с 1958 по 1992 г.г. на Владимирском тракторном заводе в должностях конструктора, начальника бюро, заместителя главного конструктора по испытаниям тракторов.
С 14 лет и до последних дней жизни писал стихи. В 1997 г. принят в члены Союза писателей России.
Был женат на Кульчицкой Аде Андреевне (1927-2003 г.г.) с 1950 г. Имел двух детей: сына (1951 г.р.) и дочь (1956 г.р.).
Умер 6 июня 2009 г., дома, в присутствии сына.
После войны
Рэм Кульчицкий
СТИХИ (из сборника "1943", Владимир, 2008)
Медсестра
Злой и неистовый ветер полощит
Золото листьев в соседней роще,
И, наигравшись, натешась вволю,
Желтой поземкой гонит по полю.
Вы и не знали, не замечали,
Что на дубах ордена и медали?
А на тонких белых березах
Будто застыли девичьи слезы?
Я не знаю, как ее звали,
Ту, что с нами тогда воевала.
В поле каком, под какою ракитой,
Отвоевавшись, была зарыта
та, что двух слов сказать не успела,
Та, что сердцем, всей его силой
В материнском порыве движением смелым
Тогда от смерти меня закрыла?
Она бессмертье завоевала
Не дочерями, не сыновьями
Как молодость наша, как подвиги наши,
Она всегда и повсюду с нами.
Память о ней нам не изменила,
О самой красивой на всю планету.
Будто салют
Над ее могилой –
К солнцу умчавшая ракета
1958 – 1959 г.г.
Ярославна
Не рисованной ты мне приходишь всегда,
Всех веков на века разорвав паутину.
Ты сегодня совсем уже не молода
И давно не портрет в галерее картинной.
Я запомнил тебя в пекле горя из горь,
В громах танковых пушек, неистово близких,
И в глазах твоих видел величье и скорбь
И немеркнущий свет любви материнской.
Это в сердце твоем
Миллионы кровью запекшихся дат…
Это дети твои
Не вернулись назад,
Это слезы твои
Над холмами могил
Неизвестных солдат.
1960 г.
А было мне 17 лет
А было мне 17 лет и все в новину.
Я вещьмешок и пулемет взвалил на спину.
И в первом не было бою ни капли страха.
И романтизм во весь свой рост вставал из праха.
Но полегло друзей-ребят в атаке с хода
В тот первый день календаря в ночь на второе сентября
Две трети роты.
А во втором в поклоне пням спина немела.
Я был в бою второго дня самым несмелым.
Но постепенно привыкал. К восьмому бою
Я наконец-то снова стал самим собою.
Пришло, как пониманье гроз, преодоленье страха
И романтизм во весь свой рост вновь встал из праха.
И я вошел в военный труд. Умойсь, пехота,
На просвинцованном ветру кровью и потом.
Но был на месте генштабист. Совсем без шуток
Ругнувшись с горя "Мать твою..."
Он подсчитал - солдат в бою
Лишь восемь суток.
Он должность исполнял свою и знал заранее,
Что буду я в восьмом бою убит иль ранен.
И вот восьмой, последний бой. И в узел нервы.
И шли, и шли к передовой резервы.
И в ту же ночь на высоты обратном скате
Меня, забрав мой пулемет, сменил приятель.
Ему идти в свой первый бой, что зол и жуток,
А мне успеть вернуться в строй за восемь суток.
Я кровь, что падала на след прикрыл ботинком.
Был так прекрасен белый свет,
Мне было 18 лет,
А смерть - в новинку.
1980 г.
* * * *
Нам печальное счастье звенит,
На мгновенье забыты все беды,
И салютом уходит в зенит
Отзвеневший праздник Победы,
А я помню: пустынный Донбасс,
Руки вяжет тяжелый «максим»,
И в ночи приглушенный бас –
Песни стонет таджик Керим.
Задыхаемся на ветру,
Отдышаться – раскроем рот.
После боя идет к утру
Пулеметный мальчиший взвод.
На рассвете нам старшина
Каши вдоволь даст из пшена.
И мы падаем на песок,
На кулак уронив висок.
Помкомвзовд сторожит, не спит
И диктует сводку потерь:
- Тяжко ранен… убит…убит…
- Первый номер? Да я теперь.
И опять хрипловат рассвет
От застуженных глоток орудий.
Мы наш светлый, наш белый свет –
Обещали – прикроем грудью.
И полсотни лишь лет спустя,
Жизни радуясь и грустя,
Вспоминаем Хатынь и Гернику
И уже хоть на крик кричи,
Мы, тогда пулеметчики-станкачи,
Теперь слышим о нас: «Смертники».
Не согласен я. Пусть заслуженные,
И наград, и льгот удостоенные,
Равнодушною лаской задушенные,
Мы все вместе, как прежде, воины.
И от ран и душевной боли
К нам из прошлого тянется весть:
Завтра, может, быть, скажете: - «Были».
А сегодня мы с вами. Мы – есть.
1995 г.
Прощание
Когда придет вновь юбилей Победы
И, торжествуя, вспомнит нас страна,
Сложите песню из любви и света,
И памяти, что позади война.
И сбудутся счастливые приметы,
Хоть жизнь и время нас не пощадят.
Мы воплотимся в памятник Победы
Навечно встав на ваших площадях.
И долгу перед нами повинуясь,
Припомните, что завершив войну,
Мы не ушли, мы возвратились в юность,
Оставив вам великую страну.
1996 г.